Сегодня опять та же история. Сидел у Срезневского целый вечер, толковал о Тургеневе, Боткине и малорусском наречии. Говорят, Боткин отличается особенным сладострастием. Этого не подумаешь, читая его туманные рассуждения о музыке и чистом искусстве... За последнюю статью о Фете надобно отделать его. Я думаю, Краевский поместит с удовольствием... А статья весьма глупа...89 Сегодня дописывал я статью о детском повиновении для Чумикова.90 Только выходит что-то слишком либеральное... Писал я ее и на лекциях и в то время, как все остальные ушли хоронить Людвига.91 Говорят, у него состояния не осталось, и старушка -- мать его жены -- особенно убивается. Гувернеры, напротив, веселы, потому что им в последнее время страшно надоело дежурить за больного Людвига. Теперь вместо него поступит другой гувернер, им будет легче. Радость их совершенно понятна.

15 <января>

Татаринов просил меня рекомендовать учителя истории и географии. Я назвал Щеглова. Но Благовещенский, из каких-то особенных опасений, не согласился. Тогда я послал к Татариновым Турчанинова; но они не сошлись... Сегодня Татаринов спрашивает меня, почему Щеглов не пришел к нему. Я чистосердечно рассказал всю историю, А. Н. сообразил, в чем дело, и мы порешили на том, чтобы Щеглов давал у него уроки, а Благовещенский может и не знать об этом. Я рассказал Щеглову об этом, и он был очень рад, так что даже сказал, что мы должны "немножко помириться теперь", и просил записать его в подписку на журналы.92 Я, конечно, был этому очень рад, потому что ссориться с ним мне не хотелось бы, хоть и в дружбе его я уже давно не нахожу особенной отрады. Каждая вещь, которую мы делаем, основывается, конечно, на эгоизме, тем более такая вещь, как дружба. Приятно быть дружным с тем, кто нам сочувствует, кто может понимать нас, кто волнуется теми же интересами, как и мы. В этом случае мое самолюбие удовлетворяется, когда я нахожу одобрение моих мнений, уважение того, что я уважаю, и т. п. Но с Щегловым у нас общего только честность стремлений, да и то немногих. В последних целях мы расходимся. Я -- отчаянный социалист, хоть сейчас готовый вступить в небогатое общество с равными правами и общим имуществом всех членов; а он -- революционер, полный ненависти ко всякой власти над ним, но признающий необходимым неравенство прав и состояний даже в высшем идеале человечества и восстающий против власти только потому, кажется, что видит ее нелепость statu quo {Существующего положения (лат.). -- Ред. } и признает себя выше ее... Идеал его -- Северо-Американские Штаты. Для меня же идеал на земле еще не существует, кроме разве демократического общества, митинг которого описал Герцен.93 Я -- полон какой-то безотчетной, беспечной любви к человечеству и уже привык давно думать, что всякую гадость люди делают по глупости, и, следовательно, нужно жалеть их, а не сердиться. Противодействуя подлостям, хоть бы Ваньке, я делаю это без гнева, без возмущения, а просто по сознанию надобности и обязанности дать щелчок дураку. Щеглов, напротив, отличается страстностью действия, и потому они принимают у него всегда личный характер. Все, затеянное им, начиналось с него и к нему непосредственно относилось; все, затеянное мной, касалось меня менее, чем всех других, потому что лично я никогда ничем не был обижен от нашего начальства. Наша ссора началась с того, что он требовал исключения Синева из числа подписавшихся на журналы, а я не хотел этого, потому что думаю, что все-таки лучше Синеву что-нибудь прочитать и принять в голову, нежели еще более оболваниться, будучи отчужденным от нашего кружка и от литературы. Это соображение, впрочем, пришло ко мне уже после; прежде же всего мне не хотелось начинать мелодрамной истории, возвращая деньги Синеву. Я это сказал Щеглову, и он взялся сам возвратить. "В таком случае возьми на себя и всю подписку, -- сказал я, -- а я отказываюсь". -- "Хорошо". -- "Но смотри, чтобы половина не отказалась от подписки, когда узнают, что ты заведуешь". В тот же день я сказал, что отказываюсь и передаю Щеглову. Львов первый сказал < 1 слово нрзб >, что отказывается, потом Черняковский, затем Шемановский написал: вычеркнулся собственноручно (из списка), потом Бордюгов.94 С моей стороны было тут содействие только в том, что я выказал решительно прежде всех, что не намерен участвовать в подписке при заведывании Щеглова, который теперь же изъявляет такие претензии при самом выборе подписчиков. С тем же уведомлением обратился я к Турчанинову и Александровичу, последний, полный наивных чувств уважения к Щеглову и ко мне и откровенности, весьма похвальной, хотя и не совсем уместной в этом случае, потребовал у Щеглова объяснения, "что у нас происходят за штуки", предупредивши мое собственное объяснение. Щеглов, естественно, рассердился и вечером, отозвавши меня, сказал, что я тут сподличал и что между нами прежние отношения должны прекратиться. Я ответил, что это мое давнишнее желание; он хотел еще что-то говорить, но я решительно спросил его: "Так как между нами кончено, то, значит, нечего тебе и толковать еще?.." -- "Нечего". -- "Ну и слава богу. Прощай..." Я ушел. Он остался. Это было в начале декабря, кажется, а теперь он со мной по-прежнему готов быть. Но я постараюсь отклонить всякие интимности, потому что разница наших характеров и направлений все более рисуется перед моими глазами, а его своекорыстие все более меня от него отталкивает... Я, признаюсь, более люблю Паржницкого, которого (позабыл записать) 10-го числа проводил я в Казань. Это -- благородный человек, с энергическим постоянным желанием добра и участием к бедным ближним. Даже польские предрассудки его начинают теперь пропадать, когда он нашел любовь и сочувствие между русскими. Он ужасно много потерпел и приобрел энергию и опытность, каких мне, может быть, никогда не удастся приобрести. Страшно подумать, как мало во мне жизни, как мало страсти! Хорошо еще, что попал я на благородные, честные убеждения. Что бы было из меня, если бы я не вышел из-под опеки церковной, державной и других властей?.. Аккуратный исполнитель чужих приказаний и при случае -- подлец, хотя и бессознательный... Отсутствием живого начала в моей натуре объясняю я и то, что разлука с Паржницким произвела на меня очень слабое впечатление, до того слабое, что на другой день я позабыл о ней и не вписал даже ее в свою тетрадь. А между тем мое уважение и любовь к этому человеку совершенно искренни, и был горяч поцелуй наш прощальный, крепко было пожатие рук, как писал я некогда в стихах.05

16 <января>

Замечательнейшим событием нынешнего дня было то, что я навестил Машеньку. Она была что-то грустна сегодня. Я пробыл у ней часа два. Зашел я к ней от Чумикова, которому отнес пустую "Книгу матерей", свою статью, и взял переводить статью из "Pedagogische Revue".96 Кажется, в "Журнале для воспитания" статья моя не пойдет... Чумиков сам ужаснулся несколько, когда я читал ему отрывки. У Машеньки, по обыкновению, Наташа возилась с Юлией; я дурачился с Машенькой... Странное дело: эти бедные девушки боятся насмешки. Я посмеялся над ними довольно жестоко, сказавши следующие пошлости: "Один господин говорил: кто у меня бывает, тот делает мне честь, а кто не бывает, -- тот доставляет удовольствие, а вы можете сказать, что, кто у вас бывает, тот приносит вам удовольствие и пользу". Машенька обиделась, но обиделась так кротко, так задумчиво и серьезно, что мне решительно стало жаль ее... Зато после мы много целовались, и я сам забыл, что, приходя сюда, тоже поступаю в разряд приносящих пользу... Между прочим, по поводу синего пятна у Машеньки повыше колена она мне рассказала вот какой случай: ходили к ней двое молодых людей, по обыкновению скрывая свое имя. Один раз они нечаянно сошлись у ней, и оказалось, что это два брата. Старший воспылал негодованием за безнравственность младшего; младший сам не уступал, и единственным наказанным в деле оказалась Машенька.

17 <января>

У Татариновых сегодня четвертый урок у меня. Почему-то я недоволен этими уроками... Между мной и девочкой устанавливаются даже какие-то враждебные отношения, как между учителем и учеником. До сих пор этого со мной не бывало. Мне кажется почему-то, что и мной не совсем довольны. Ну да черт с ними! Буду делать по-своему, не стесняясь, потому что нужды в них никакой не имею. Мне сказали, что Наташа застенчива, и я тогда же был очень неприятно поражен: я не люблю застенчивых учеников, потому что с ними нужно иметь самому много смелости для того, чтобы чего-нибудь добиться. А я не слишком отличаюсь этим качеством. Сегодня сравнил я занятия с Татариновой и с Куракиными. Узнать нельзя, как будто совсем другой человек. Там все натянуто, последовательно, официально, все -- утомительные даже для меня толки о том, что следует... Здесь -- живой разговор вообще о литературе, а по поводу ее -- и об истории, и о философии, и о жизни, и пользы несравненно больше. Борис дает мне такие вопросы, которые решительно выказывают в нем пробуждение свободной мысли, и мне легко, мне отрадно развивать эти мысли, потому что я знаю, что они его интересуют. Наташа все молчит и только отвечает на мои вопросы, и то как будто нехотя. Бог ее знает, что нужно, чтобы сколько-нибудь возбудить ее любопытство... Я всегда нахожусь в каком-то неловком положении на этих уроках. А сегодня еще просят, нельзя <ли> во вторник мне в четыре часа вместо половины шестого приходить: Я сказал, что спрошу, могут ли переменить Куракины урок в этот день... Но именно только спросил: даже и просить их не намерен совсем. Добрым согласием с ними я ни для чего не пожертвую. Эти уроки просто отрада моя. После сегодняшнего урока Борис сказал мне, что М. Орлов приглашает меня к себе. Я зашел в контору "Отечественных записок", отдал свою заметку на Боткина97 (вероятно, Краевский поместит ее), а потом зашел к Орлову.98 Это -- человек очень живой, даже карикатурно живой; он необыкновенно усердно жмет мне руку, не знает, где посадить, робко спрашивает, не могу ли у него остаться -- напиться чаю, и беспрестанно спрашивает моего мнения о разных предметах, выслушивая его с покорной внимательностью. Меня чрезвычайно удивляет такое обращение, имеющее своим основанием, конечно, особенное понятие о хорошем тоне. Но как я человек совсем не хорошего тона, то скоро между нами начинается ровный, искренний, радушный разговор, из которого я вижу, что Орлов имеет очень здравые понятия о вещах. Всматриваясь в его некрасивую физиономию, замечаю, что в глазах его светится ум... Все, что можно о нем сказать дурного, это то, что он человек довольно легкий, имеющий множество авторитетов, вроде Стасюлевича, Неволина и т. п.99 Впрочем, касательно Стасюлевича мне сразу удалось его разуверить. О Касторском и Сухомлинове он и сам знает, что они глупы. Михайлова -- терпеть не может. Андреевского хвалит, и, кажется, справедливо...100 О своих учениках Куракиных он тоже хорошего мнения и даже сообщил мне замечание, которое я хотя и сделал во второй же урок, но до сих пор не мог привести в ясность, -- именно, что старший, Борис, туго понимает новые для него вещи, но зато потом хорошо их удерживает в голове. Это -- противоположность с младшим, который отлично-хорошо и скоро понимает, но нуждается в повторении. Во всяком случае, я рад, что имею своим товарищем в этом деле такого человека, как Орлов. Надобно еще когда-нибудь зайти к нему и убедить, чтобы он читал им историю как можно искреннее, то есть сообразнее с своими собственными понятиями. Вечером сегодня перечитывал я письмо Ф. А. Василькова,101 которое, по его непонятной трусости, написано не совсем определенно, но которое тем не менее очень многое мне объяснило. Я не должен оставлять этого человека, как он меня не оставлял три года тому назад. Я помню, как умно и искусно говорил он со мной перед моим отъездом в Петербург, внушая мне любовь к правде, а не к авторитету, но не пугая прямым нападением на то, что я принимал тогда за несомненное... Наши разговоры кончились ничем, но дело было сделано: внутренняя работа пошла во мне живее прежнего. Через год читали мы с ним письмо Белинского102 и много говорили на эту тему: тогда я (еще ничего не читавший) уверился в естественности христианства, особенно после смерти отца моего. Здесь я пошел еще дальше и в прошлом году во время каникул вспомнил о Василькове и послал ему призывное письмо, на которое получил пять-шесть благодарных строчек в чужом письме. После того я послал тетрадку с сочинениями Искандера и вот вчера получил ее вместе с письмом от M. E. Лебедева, моего бывшего товарища, приехавшего теперь в СПб. для определения на Сестрорецкий оружейный завод. Это -- человек замечательный по-своему. Бывало, я с Лаврским все смеялся над ним, и даже написал две жесточайшие статьи о его стихотворениях, и даже отбил у него охоту к стихам. Мне было тогда четырнадцать лет, и на Лебедеве сделал я первую пробу моего критического таланта. В прошлом году перечитывал одну из этих статей и удивлялся, сколько уже тогда умел я выказывать здравого смысла, как остроумно умел придираться к каждому слову (что теперь, при большем развитии рассудка, я уже не умею)103 и как мало имел я поэтического чувства... Стихи Лебедева, впрочем, и не могли возбуждать его: они были действительно плохи. Но тем не менее -- он был поэт и, бросив стихи, обратился к рисованию и скульптуре, а тут к естественным наукам, физике и механике. Предался он этим занятиям со страстью, но, разумеется, самобытного ничего не мог произвести, потому что мысль его была связана. В 1854 году летом, бывши в Нижнем, я с ним виделся несколько раз: он тогда только что кончил курс в семинарии. В академию его не послали или он сам не поехал, и я ему предлагал поступить в педагогический институт (я еще тогда в состоянии был предложить это!); он было согласился, но потом раздумал (и хорошо сделал, разумеется) и остался учителем в Нижегородском печерском училище. В прошлом году как-то я получил от него шутливое письмо, в котором он уведомлял меня, что сделал какое-то усовершенствование или изобретение, касающееся ружей, и что князь Голицын, генерал-фельдцейх-мейстер,104 вызывает его в Петербург за эту работу, чтобы определить на оружейный сестрорецкий завод. Меня это удивило несколько... Оно, конечно, ружье -- штука не философская, но все-таки изобретение и смирение разума как-то в голове моей не совмещались. Вдруг вчера является ко мне мой Митрофан, и я, к удивлению, не нахожу в нем ни малейшего сходства с Митрофаном Простаковым -- разве в некоторой полноте и округлости форм, впрочем, весьма приличной. Митрофан не вырос нисколько. Батюшка его был еще толще и меньше, чем сын, и его называли всегда кубышкой. Он недавно умер от удара... Дочь его вышла замуж за моего дядю; следовательно, мы с Митрофаном еще находимся в родстве. Глаза Митрофана всегда были ясны и умны, теперь они еще горят чем-то: радость ли это при новости положения или пробуждающаяся мысль? -- подумал я. Получасовой разговор показал мне, что влияние Флегонта Алексеевича не осталось без толку. Митрофан мой не то, что был прежде. Два года тому назад читал я ему стихи "Русскому царю",105 и он ужасался, теперь он готов и даже стремится читать все, что только может указать ему истину, и просил меня руководить его чтениями. Увидим.

18 <января>

Вечером сегодня сидел я у Срезневского и сличал свою рукопись... Позвали пить чай. Я выхожу и вижу, что Катерина Федоровна, заплаканная и расстроенная, сидит у самовара и не может слова вымолвить. Я подумал сначала, что она грустит все о предстоящей разлуке с братом, которого, кажется, очень любит.106 Но оказалось совсем не то. Сквозь слезы она рассказала мне, что Володя107 ее, зашалившись, сжег книгу, и теперь она не знает, что делать. Книга была взята от Сухомлинова -- 1 No "Библиотеки для чтения" 1857 года. "Теперь надобно покупать все издание, -- тоскливо выговаривала она... -- Я было думала, -- продолжала она, -- послать в типографию, нельзя ли там достать листов, которые сожжены, или отдельных оттисков этой статьи, чтобы можно было вставить в книгу..." Я ее уверил, что это будет напрасная попытка и что дело можно устроить гораздо проще: "У нас есть студенческий экземпляр "Библиотеки для чтения", и никто не будет в претензии за обожженные краешки книги. Я вам принесу в обмен этого свой экземпляр". Катерина Федоровна так обрадовалась, что не смела даже верить своему счастью... "Да как же это, Николай Александрович", -- могла только произнести она, смеясь сквозь слезы... После этого она тотчас переменилась -- стала весела и спокойна. Я никогда не ожидал от нее такой мелкой чувствительности и никогда не предполагал, чтобы она до такой степени боялась рассердить Измаила Ивановича. А между тем она ужасно беспокоилась -- как-то сказать об этом папаше. Володя стоял в углу до тех пор, пока я не взялся доставить целый экземпляр. Тогда мать его выпустила пить чай, и больше о наказании и о вине не было помина.

19 <января>