Толкуя о народных русских песнях и показывая взгляд народа на великого князя Владимира, я сегодня засиделся у Татариновых. Но, увлекшись сам, я, кажется, мало увлек свою ученицу, равно как и мать ее, которая сидела тут же. Или Наталия Александровна очень мертва и флегматична по своей природе (чего, однако же, я не думаю), или я сам такой безжизненный человек, что не в состоянии ни в ком пробудить живого чувства. Это, впрочем, опять как-то не совсем может быть ко мне приложено. Личность моя очень симпатична: это я знаю давно. Мои убеждения могут возбуждать людей: в этом недавно убедило меня письмо Василькова, а сегодня новым доказательством послужил разговор с Александровичем перед моим отправлением на урок. Лежа в спальне, рассуждали мы с ним о чистом и о дидактическом направлении искусства. Александрович стоит за дидактизм, но не умел до сих пор избавиться от мысли, что собственно дидактизм придает мертвенность, вялость и холодность поэтическому произведению. Сознаваясь в этом, но презирая чистое, бесцельное искусство, он не знал, куда ему деваться и на чем остановиться. Я растолковал ему, что дидактизм отвлеченный, головной нужно отличать от дидактизма, перешедшего в жизнь, в натуру поэта, в инстинктивное чувство добра и правды, чувство, придающее жизнь, энергию и поэзию произведению гораздо более, нежели просто какое-нибудь чувство природы или безотчетного наслаждения красотой и т. п. Я, конечно, своих мыслей не считаю чем-нибудь новым, важным и т. п. Но Александрович был до того поражен глубиною моих взглядов, что тут же попросил позволения написать в своем сочинении мысли, мною высказанные... Это для меня довольно многозначительно...108

После всенощной вечером долго рассуждал я с Преображенским.109 Этот малютка с голубыми, умными и живыми глазенками, с большим носом (вовсе не по росту ему), с тонкими чертами лица и с волосами, вечно стоящими дыбом на голове, несмотря на все усилия гребенки, этот малютка в довершение всех своих достоинств оказывается еще поэтом. Весьма наивно объяснял он мне вчера достоинства своих произведений. Он сообщил мне, что написал когда-то комедию, в которой особенно хорошо была обрисована сваха, и начал шутливую поэму, в которой есть много мест весьма остроумных; "стих у меня, -- говорил он, -- очень гладок". Все это очень мило слышать от него, и я радуюсь его бесцеремонности, как и вообще мне приятно, что он решительно не признает, например, разницы между студентом 4-го и 2-го курса. Я часто забавляюсь с ним и иногда ломаю ему руки. Для этого достаточно мне взять его двумя пальцами за руку у самого плеча; он кричит обыкновенно " св..." или "ск..." и останавливается, а потом шепотом договаривает, вопросительно-лукаво посматривая на меня, когда уже я его оставлю, -- "инство", или "отина"... Вчера он читал мне перевод свой -- первой сатиры Горация -- гекзаметрами. Стих действительно хорош... Только забавно, что jactantibus austris {Колеблемые южным ветром (лат.). -- Ред. } перевел он австрийским морем. Я ему заметил это, но он нимало не смутился, хотя и понял всю грубость ошибки. Это, значит, парень не робкого десятка... Я толковал ему о необходимости стать в ближайшее соприкосновение с жизнью и обратить свою наблюдательность на жизненные интересы, а не на отвлеченные воззрения и мертвую жизнь природы... Он понял мои убеждения и отчасти согласился. Я дал ему читать "Очерки гоголевского периода литературы".

20 <января>

До обедни решившись отправиться к Срезневскому, я зашел по дороге к Аверкиеву. Он разошелся теперь с Кельсиевым и живет с Дементьевым. Аверкиев 110 для меня довольно загадочен. В первое время знакомства он очень мне нравился по своей живости, подвижности, любви к литературе. Но с течением времени все это потеряло для меня свою цену. Я увидел, что он жив оттого, что по молодости пустоват, подвижен оттого, что ни на чем еще порядком не установился, видит литературу, не углубляясь в смысл ее, а восхищаясь удачными стихами, прекрасными картинами, ловкими фразами. Может быть, все это перемелется, но теперь пока с ним еще трудно провести несколько часов, не соскучившись нестерпимо. Кельсиев, к которому я зашел тотчас же от Аверкиева, совсем другое дело. Это человек серьезно мыслящий, с сильной душой, с жаждой деятельности, очень развитый разнообразным чтением и глубоким размышлением... С ним случалось мне просиживать по пять часов, зашедши на полчаса за каким-нибудь делом... Он не пугается отвлеченных вопросов, но берет их, не разобщая с жизнью. Одно, что мне в нем не нравится, это излишняя прихотливость в отношении к собственной жизни. Может быть, впрочем, что и это в нем есть следствие внутренних сил, которые ищут себе выхода и рвутся в разные стороны. Он учился в коммерческом училище и там развился под влиянием А. Е. Разина.111 Этот превосходный человек заметил его, и у них до сих пор идет близкое знакомство. Из коммерческого училища Кельсиев поступил на службу Американской компании, чтобы ехать в Китай, и сделался вольнослушателем университета. Китайский язык он изучил очень хорошо, так что легко говорит на нем и много читал по-китайски... Но вдруг ему Китай надоел, и он прошедшим летом увлекся естественными науками. Осенью увлечение прошло, и опять началось изучение китайской словесности, но тут В. П. Васильев,112 профессор китайского языка, испортил дело своей глупостью. Кельсиев увидел, что у Васильева все понятия перевернуты вверх дном, что он решительно окитаился, и ему запала в голову мысль, что китайская жизнь действует вредно... Он стал раздумывать и нашел, что вообще от поездки в Китай он никакой пользы не получит сам и другим не принесет... Китай опять брошен к черту, тем более что, расходясь с Васильевым во всех понятиях, Кельсиев потерял надежду получить в университете степень кандидата, потому что Васильев будет препятствовать одобрению диссертации... Сегодня он пристал ко мне с расспросами о славянской филологии, чему и как нужно учиться: захотел он держать экзамен на старшего учителя русского языка и быть учителем. Надолго ли это, не знаю... Я говорил потом о нем с Срезневским, и И. И. с своим обычным радушием начал о нем расспрашивать, очень горячо стал жалеть о том, что человек может погибнуть в бесплодных усилиях, советовал мне удерживать Кельсиева в китаизме, а потом перешел к тому, что начал ругать немцев, санскритистов, Беккера,113 московских профессоров, идущих по пути Грановского, и т. д. Я не рад был, что заговорил: только времени потерял напрасно целый час... Лучше бы сидеть за Амартолом. Тюрин сделал сегодня остроумное замечание, что Поленов туп...114 Срезневский отвечал: "Да, не очень остер"...

21 <января>

Сегодня мне показалось на уроке у Татариновых, что ко мне несколько расположены... Я сам себе дивлюсь иногда, как ловко, смело, но вместе с тем прилично и скромно умею я говорить с девочкой о некоторых предметах. Например, сегодня в присутствии матери должен я был говорить ей о характере наших народных песен, в которых выражаются разные семейные отношения... Все это представляется там грубо -- нужно было выставить эту грубость, не поражая ушей, и я -- сам вижу -- сделал это очень искусно... Вообще, решившись действовать по-своему, я как-то более в своей тарелке, более развязен и положителен в своих замечаниях и способе занятий, нежели я сам ожидал... Щегловым тоже довольны, и я этому рад... А признаюсь, я не вдруг-то решился предложить ему эти уроки и даже оттягивал дело, пока сам не увидал девочки и не нашел, что она совершенный ребенок (как выразился Благовещенский). Прежде этого меня удерживало какое-то боязливое чувство, вроде предчувствия ревности...

Заходил ко мне M. E. Лебедев сегодня; я ему дал "О развитии революционных идей"115 и много толковал с ним. Он действительно развился несколько. Механизм, придуманный им для ружей, служит к ускорению выстрела. Но оказалось, что в военном деле скорость совсем не нужна и даже опасна, потому что в таком случае солдат может скоро расстрелять все свои заряды и остаться на бобах... Тем не менее за это изобретение на Митрофана обратили внимание и вызвали его сюда.

Поутру приходил Сидоров116 и просил денег так, как просят своего долга. Я уже привык к его тону и потому не удивлялся. Но денег у меня не было, и я должен был отказать... Мне жаль этого человека, который губит себя своим нелепым характером. Страшно развитое самолюбие, идеализм в невероятных размерах, пристрастие к фразе и неуменье долго остановиться на чем-нибудь -- его отличительные качества. Он очень умен, хотя не есть чрезвычайное явление по этой части и до сих пор ничего умного не произвел ни в каком роде. Но воля, решимость, порывистость исполнения -- громадны. К постоянной, тихой энергии он неспособен, потому что дела себе исполинского ищет117 и все рвется черт знает куда -- но рвется не как Кельсиев, не деятельно, а только умозрительно. В своем увлечении он еще имеет привычку не давать другим говорить и страшно деспотически поступать с всем, что противоречит его убеждениям. Мы в институте звали его Робеспьером.

22 <января>

Анатолю Куракину -- день рождения (12 лет), и потому урока у них нет. Тотчас после лекции отправился я к Срезневскому и принялся за Амартола, но радушный хозяин не мог-таки не помешать мне, рассказывая план и содержание своей речи, которую он готовит к акту университетскому, и спрашивал моего совета о чем-то. Я ему, разумеется, сказал утвердительно, то есть одобряя его предположения. В самом деле -- то, что он задумал -- перебрать хронологически все памятники древней русской письменности до половины XIII века и все исследования о них -- это дело хорошее. Я не сомневаюсь, что и исполнит он свое дело основательно, хотя, конечно, выводы его не обойдутся без некоторого количества дичи...118 Тут же пришел Д. В. Поленов, истинное полено с бакенбардами и с басистым, самоуверенным голосом. Занимаясь археологией, он не знает, однако же, Упыря Лихого,119 относя его к XIV веку, и удивляется, что Срезневский находит замечательным пробел тридцать лет от 1229 до 1259 -- в памятниках нашей древней словесности.120 Из речей его вообще можно заметить, что он довольно глуп. Это -- самое лучшее замечание, какое я сделал сегодня.