ПРЕДИСЛОВИЕ
Исследования об иноземных писателях составляют у нас один из самых неблагодарных литературных трудов. Как бы ни хорошо изучил человек свой предмет, сколько бы труда, знания, любви к делу ни положил он в своем сочинении, -- все-таки оно не избежит общей участи подобных трудов: в публике, по крайней мере в лучшей, если не в большей части ее, -- оно принято будет за компиляцию, -- а от знатоков дела подвергнется упреку в неполноте и недостаточном знакомстве с иностранными исследованиями. Таким образом, даже специалист, принимающийся за разработку чуждого нам предмета, находится в положении, довольно невыгодном и затруднительном. С одной стороны, ОН: должен опасаться, чтобы не опустить чего-нибудь, с другой -- чтобы не распространиться о том, что уже сказано и доказано другими прежде и, может быть, лучше его... Очевидно, что в этом случае он никак не может ограничиться только собственным знанием источников и необходимо должен прибегнуть к трудам ученых, прежде него работавших над тем же предметом. Но, приступая к ним, исследователь, с горестью юного Александра, видит, что труды предшественников почти ничего не оставили ему на долю:1* сделано так много, предмет разобран так подробно и многосторонне, что выводы новейшего исследователя решительно теряются в массе результатов, добытых предшествовавшими писателями.
Такое, вообще невыгодное, положение писателя, занимающегося разработкой чуждого предмета, представляется еще более затруднительным, как скоро заходит дело о писателях классической древности. Здесь уже решительно нет возможности довольствоваться только прямыми источниками: знание немецкой (по крайней мере) литературы -- необходимо при этом не менее, как и знание самих писателей греческих и латинских. Трудолюбивые немцы так много сочинили всякого рода схолий, комментарий, исследований, так много сделали ученых изданий классических писателей, так много пустили по свету мнений, предложений и догадок, иногда полных самой причудливой и фантастической игры воображения, а иногда и поражающих удивительным сочетанием глубокомыслия с остроумием и педантической учености с здравым смыслом, -- так много они трудились и сделали, что русскому исследователю, принимающемуся за предмет из классической древности, остается только полною рукою пользоваться их трудами.
Таково положение даже специалиста -- ученого, который, посвящая всю жизнь одной отрасли занятий, может наконец найти возможность, по соображении чужих трудов, сказать и свое свежее слово в науке. Право и возможность своего мнения он приобретает основательным знакомством не только с прямыми источниками своих занятий, но и со всей обстановкой -- исторической и литературной, в которой эти источники появились и существовали.
Но что сказать о затруднениях человека, который принимается за дело как дилетант, который еще совсем не свободно чувствует себя в сфере классических исследований?.. По моему мнению, если бы такой человек приступал к своему труду с претензиями оригинальность, с желанием внести в исследование свои взгляды, открытия, предположения и т. п. -- то подобное предприятие можно бы не обинуясь назвать решительно неразумным и предсказать ему совершенную безуспешность. Единственное спасение для такого дилетанта-исследователя -- близкое знакомство с исследованиями иностранных ученых. Если он возьмет на себя труд пересмотреть все важнейшее, писанное до него, о предмете его занятий, если хорошо усвоит себе результаты, добытые другими, и ясно изложит их, то его цель уже достигнута. Значение умной и добросовестной компиляции, по моему мнению, единственное значение, какого можно ожидать и требовать от подобного труда.
С таким воззрением приступил я к своей монографии о Плавте и во все продолжение своего труда держался этого, однажды принятого, мнения. Плавт уже четыре столетия постоянно привлекает к себе внимание европейских ученых. Стоит заглянуть в библиографию Швейгера,2* чтобы убедиться, что из. исследований о Плавте и из ученых изданий и переводов его с комментариями всякого рода может составиться целая библиотека.
С моей стороны безрассудно было бы отказаться от того, что было сделано, и доходить своим умом до всех результатов с помощию только самого Плавта. Этот путь был бы и тяжел, и опасен, и, во всяком случае, не привел бы ни к чему особенно хорошему. Поэтому я решился пожертвовать гордым стремлением к самостоятельности -- простому требованию здравого смысла и роль честного компилятора предпочел роли судьи, не стесняющегося суждениями других и доходящего своим умом до разных оригинальных результатов.
Взгляд свой я почел нужным высказать с некоторой подробностью в самом начале сочинения -- отчасти для того, чтобы с самого начала не обманывать читателя, а отчасти и по другой причине, довольно посторонней собственно для моего дела, но которую нельзя оставить без внимания в настоящее время, как дело очень шумное. Я говорю о требованиях народности и самобытности в науке. Требования эти, проистекающие из источника вполне благородного и чистого, производят очень грустное действие в большей части тех, которые имеют слабость увлечься ими. Судьба перехода разных мнений в нашем отечестве вообще имеет весьма странный и не совсем нормальный характер. Все у нас делается как-то вдруг, случайно, не вовремя, понимается наполовину, не переваривается, бросается, меняется на новое, которое опять, не выработанное хорошенько, уступает место другой новости, более блестящей или просто -- более новой. И так ведется у нас не только в последнее время, не только с Петра, как силятся доказать славянофилы... Нет, это идет со времен благоверного князя Владимира.
Не успела развиться славянская мифология, как она уничтожена новыми высокими понятиями, до которых народ еще не дорос. Не успело установиться русское законодательство так, как его требовала русская жизнь, -- и уже на место его стал греческий номоканон.3* Едва народ стал сознавать себя и обнаруживать слабые попытки к литературе, ему уже навязали громады переводов, подражаний, переделок, экстрактов и т. п. из разных византийских хроник, поучений, посланий, житий и пр.
Народ стал было наконец сживаться с чужой народностью, принимать в себя ее черты, сначала внешние,, а потом кое-какие и из внутренних, -- как вдруг и тут его ход останавливается, его деятельность парализуется -- нашествием татарским: пошла другая жизнь, другие отношения князей, и до некоторой степени вторглись другие отношения в самое управление. Иго было свергнуто прежде, чем русские успели сделаться татарами, но уже после того, как они успели утратить многое из своего греко-российского элемента. Тут стремление к централизации застигает врасплох разделенную Русь. Там латинское влияние подоспевает, чтобы помешать возможному теперь самобытному развитию, и, само не успевши проникнуть глубоко в жизнь народа, уступает свое место наплыву новоевропейских понятий. С этого времени идеи движутся быстрее и перемены кажутся еще разительнее, чем прежде. Мы разом захотели догнать старую Европу и бросились, разумеется, не на то, что непосредственно служило бы продолжением нашей жизни тогдашней, а на то, что било самым новым, самым свежим цветком европейской цивилизации и чего сама Европа достигла столетиями естественного развития. Из этого вышла странная комедия... Еще русские купцы и даже бояре держатся за свои бороды, еще неохотно выпускают из теремов своих жен и дочерей, -- а уже Кантемир пишет злую сатиру, между прочим и на тех, которые употребляют книги для завивки кудрей и нарушают границы приличий в обхождении с женским полом. Еще не вывелось в народе презрение к иностранцам -- еще их называют басурманами и нехристями, -- а там, в другом круге общества, уже начинают преследоваться сатиры и комедии на тех, которые презирают все русское и считают единственным и необходимым условием образования -- побывать в Париже. Еще не вошло в глубину народного духа, не слилось с жизнью, не выработалось в народе все божественное содержание христианства, -- а в обществе уже явились рационалисты, последователи французской философии XVIII века, проповедовавшие убеждения, противные церкви и религии.