Подобно всем больным и пленникам, она знала малейшие звуки вокруг себя, примешивала их к своему неподвижному существованию, так же как и горизонт напротив нее, сосновые леса и старую римскую полуразрушенную башню на берегу. Начиная с этой минуты она стала волноваться, беспокоиться, не спуская глаз с двери, в которой, наконец, показалась служанка...
-- Хорошо, -- сказала быстро Гортензия, и, улыбнувшись старшей сестре, прибавила: -- Не выйдешь-ли ты на минутку, пожалуйста?.. Я позову тебя.
Розали подумала, что дело идет о визите священника, с его ветхой церковной латынью и устрашающими утешениями. Она спустилась в сад, настоящий южный сад без цветов, с вербными аллеями и высокими, крепкими кипарисами. С тех пор, как она сделалась сиделкой, она приходила сюда подышать воздухом, поплакать тайком, дать волю постоянно и нервно сдерживаемым порывам горя. О! как она хорошо понимала теперь слова матери.
-- Одно лишь несчастие непоправимо: это -- потеря любимого существа.
Ее прочие огорчения, ее женское разбитое счастье, все исчезало. Она думала только об этой ужасной, неизбежной, со дня на день приближающейся смерти... Был-ли тому причиной час, красное, скрывающееся солнце, оставлявшее сад в тени, но еще освещавшее стекла окон, или жалобный ветер, дувший сверху, слышимый, но не чувствуемый! Во всяком случае, она испытывала грусть и тоску невыразимые. Гортензия, ее Гортензия!.. Больше чем сестра для нее, почти дочь, благодаря которой она испытала первые радости раннего материнства... Ее душили рыдания, без слез. Ей хотелось кричать, звать на помощь, но кого? Небо, на которое смотрят отчаивающиеся люди,-- так высоко, далеко, так холодно, точно оно вычищено ураганом. По нем поспешно неслась стая перелетных птиц, но ни крика, ни шелеста крыльев не было слышно. Как мог их голос с земли достичь до этой безмолвной, равнодушной глубины?
Она, однако, попробовала, и, обернувшись к видневшемуся из-за крыши старого дома небу, стала молиться тому, который пожелал укрыться от наших горестей и жалоб, тому, которому одни доверчиво поклоняются, павши ниц на землю, и которого другие растерянно ищут с раскрытыми объятиями, тому, наконец, которому третьи грозят кулаком, отрицая его для того, чтобы простить ему его жестокость. Но и эти богохульства, и это отрицание, -- разве они не молитва?
Из дома ее позвали. Она прибежала, вся трепеща, дойдя до той болезненной пугливости, при которой малейший шум отзывается в глубине души. Одной улыбкой больная привлекла ее к своей постели, не имея более ни сил, ни голоса, точно она только что долго говорила.
-- Я хочу попросить у тебя одной милости, дорогая моя... Знаешь, той последней милости, в которой не отказывают приговоренному к смерти... Прости твоего мужа. Он поступил с тобой очень дурно, недостойно, но будь снисходительна, вернись к нему. Сделай это для меня, старшая сестра моя, для нашего отца и матери, которых приводит в отчаяние твоя разлука с мужем, и которым скоро будет нужно, чтобы все были с ними и окружали их любовью. Нума такой живой человек, и только он может немного подбодрить их... Ты согласна, не правда ли? ты прощаешь?..
Розали отвечала: "Обещаю тебе это..." Что значило пожертвовать своей гордостью рядом с непоправимым несчастием?.. Стоя у подножия постели, она на секунду закрыла глаза, глотая слезы. На ее руку легла чья-то дрожащая рука. Он был тут, перед нею, тронутый, несчастный, мучимый потребностью ласки, и не смея отдаться ей.
-- Поцелуйтесь!.. -- сказала Гортензия.