2
Зато Владимир Маяковский -- явление стихийное, самобытное и никаким аналогиям с прошлым не поддающееся. Явление это восьмилетней давности; место рождения -- вместительный зал на Лубянской площади; внешние признаки -- желтая кофта, размалеванные щеки, братья Бурлюки, погубители своей жизни, изменившие "Синему журналу" во имя "Центрофуги", да еще, пожалуй, пресловутая полоса исканий, укладывавшаяся в старую хохлацкую поговорку: нехай гирше, абы нище!..
Зал бывал битком набит, лояльный дурак из отставных профессоров произносил резюме по поводу суда над Саниным или по делу обвиняемой Екатерины Ивановны (Андреевской героини), аудитория бешено аплодировала и, "тогда-то свыше вдохновенный", появлялся на кафедре рыжий гориллообразный детина, простирая к толпе красные, с обгрызанными ногтями руки и чревовещал:
"Горе вам, погрязшим в тине и в рутине, влюбленные в пушкинские сиропы и в ананасовую культуру ваших бесполых предков!.. Я, Маяковский, пришел опрокинуть старые монументы и я, Маяковский..."
Зал покатывался со смеху, но трещал от рукоплесканий.
Прошло два года. Война. Октябрьская слякоть. Забвение, примирение и единение. Манифестации, гимны, банкеты и лазареты. На Скобелевской площади -- толпа. Верхом на бронзовом коне, заслонив бронзового генерала, сидит Маяковский и орет:
"Слушайте, скифы! Слушай, Русь! И клянись пред копытами скобелевского коня двинуть могучую рать на проклятых обер-кельнеров и сокрушить последних Габсбургов и вытереть кровь на своих штыках о шелковое белье венских кокоток!.."
Хоть не до смеху было, а все же покатывалась толпа и до хрипоты кричали "ура!" в мглистых октябрьских сумерках.
И вот прошла война, и уже прошла и ушла Россия, и скоро-скоро кончатся страшные сны, а оголтелый любимец Совнаркома ходит, подбоченясь, по темному кладбищу, жует горьковский бутерброд и декламирует по-жеребячьи:
"Небывалей