-- Ну, жулье! Верно! Жулье! Эх, господа, а какое жулье у нас на свободе ходит! Да еще почетом пользуется! Вот жулье так жулье! А тут человек сколько-то там десятков тысяч свистнул. Обрадовались! Налетели. "Ату его!" Словно, кроме него, и жуликов нет! Экую птицу, подумаешь, поймали! Отечество от опасности избавили! Воробья на костре жарить собрались! Даже противно!

Я старался не смотреть.

Слушать, только слушать. Что он в действительности говорит?

Но голос! Но тон!

Они говорили:

-- И все-таки мы, если хорошенько посмотреть, в грязи валандаемся. Ей-богу! Ну, разве это жизнь у нас? Ну, подумайте! Черт знает! Прозябанье какое-то. Грязь! Миримся же со всем! А тут! Скажите! Какими гражданскими добродетелями преисполнились! Вознегодовали! Неужто же во всей русской жизни только и есть на то негодовать, что мещанин Сидоров у цехового Поликарпова поношенные штаны украл! Налетели на муху с обухом! Если уж мы не умеем негодовать на что-нибудь покрупнее, -- так нам, значит, и на роду написано. Так в грязи и жить. И черт с ним, кто что делает! Ей-богу! "Иди, мол, с миром, -- и покрупнее тебя пакости делают, и ничего. Тебе-то уж и Бог велел!" Право! А?

И если б я был присяжным заседателем, я бы пошел в совещательную комнату, закурил папиросу, сел в кресло поудобнее и сказал:

-- А действительно, ну его к черту! Конечно: "Нет, не виновен".

-- Но позвольте! -- закипел бы около меня присяжный, желтый, бритый, с бачками, сухой.

Или учитель, или чиновник.