— Нас в имназиях не воспитывали, мы в ниверситетах не баловались. За нас денег не платили, из-за нас горба не наживали. Нас шпандырем лупили, когда вы там по имназиям-то гуляли. Нам какое утешение! А вы нас, братец, и последнего утешения лишить хотите? Тоже называется «братец!» Хорош братец, можно чести приписать!
Иван Яковлевич за голову схватился.
— И он прав! И все они правы! А больше всех мать была права, когда говорила, что чужие люди мне ближе, чем они. Да, да! Все, все мне близки, только не они!
Отчаяние охватывало его.
— Да неужели, неужели самые близкие мне люди: отец, который радуется, что его псом зовут, значит, заказами не забывают, — мать, которая ревёт, потому что в «гармони» погибель мира видит, — брат в калошах и беспременно с гармонью на коленках! Неужели они, они могут мне быть близки?!
И ужас охватывал его.
— Подлец ты, мерзавец ты, негодяй ты! Да ведь эти самые люди тебя своим горбом выходили! Ведь с голоду бы ты без них подох, вот без этого «пса», без этих людей «с гармонью». В гимназию-то кто за тебя платил? Сами голодали, тебя, негодяя, на плечах держали. А ты смеешь так о них…
До такого отчаяния человек дошёл, что однажды даже отцу объявил:
— Знаешь, что, батюшка? Я думаю всю эту учёность-то по боку! Всё это лишнее! Я сын сапожника, родился сапожником, сапожником и должен быть. Сяду-ка я вот к вам в мастерскую да начну…
Но отец только посмотрел на него искоса и сказал одно слово: