Но во вторую минуту всякое желание смеяться забывалось.

Перед вами был человек, который, действительно, переживал то, что игралось.

Мелодия и аккорд вызывали в нём радость и ужас.

На лице его -- счастливую улыбку или гримасу страха.

Заставляли его или в ужасе отступать, или обеими руками благословлять оркестр на ту чудную мелодию, которую он играл.

Когда он в "Ночи на Лысой горе" дирижёрской палочкой словно разрубал какую-то гору и с ужасом на лице отступал, -- это было не смешно.

А действительно страшно.

Потому, что в этом страшном аккорде оркестра, который он вызывал, словно надвое раскалывалась какая-то гора, и из расщелины, из недр земли, поднималось нечто, чего без ужаса нельзя видеть человеческому оку.

Вещим и могучим движением он, действительно, вызывал Чернобога, этот киевский кудесник.

И когда в финале увертюры к "Вильгельму Теллю" флейты и вся медь оркестра в диком, в бешеном, в фантастическом темпе, взвивались, венчали и славили свободу, гремели, звенели и пели её торжество, -- этот прыгающий, скачущий, вертящийся, машущий руками шаман того колдовства, которое называется музыкой, -- был не смешон, а великолепен.