Это бесспорно очень красноречиво, но где же тут правда? Какая была у нас литература, такая и осталась. В последние годы, слава богу, никто из наших талантов не умер. Все они налицо. Как писали прежде, так и теперь пишут. Новых талантов прибавилось немного, стало быть, и в этом отношении всё у нас по-старому. Кто же из них забыл честное труженичество, кто же из них забыл об идее и об искусстве? Вот вопросы, на которые трудно будет кому-нибудь ответить. Обвинять всю литературу в скандалах и паясничестве это, как хотите, немного странно.

"Нет надобности указывать на мелочи дрязгов, которые кишат. Не с этой целью мы и характеризуем их. Явление более прискорбно, нежели кажется с первого взгляда, и мы полагаем, что пораздумать о нем пора каждому, сколько-нибудь уважающему себя литератору".

Пораздумать, почему не пораздумать. Но вот в чем дело: литератор, пожалуй, и пораздумает, да и примет на свой счет всё, что вы тут наговорили. Ведь вы так всё обобщили, что, мне кажется, и я виноват в скандалах, что и я только и занят, что "дрязгами, которые кишат". Так зачем же кишат эти дрязги? Зачем подавать повод к этим дрязгам? Ведь вот тот редактор, о котором сложено вышеприведенное мною стихотворение, может тоже, как и вы, сказать, что это дрязги, и обвинить в этих дрязгах всю литературу. Прекрасно, но зачем же он подает повод к этим дрязгам? Зачем ему искать какого-то Ицку? Чтоб говорить про откупа? а зачем ему говорить про откупа? Если он редактор задания, претендующего на современность, так он должен бы говорить против откупов и чуждаться всяких Ицек. За Ицек-то над ним и смеются. А то он будет писать одно, а делать другое: тогда-то вот и выйдет настоящий скандал.

Но продолжаю:

"В чем искать его (этого явления) причину? Главная причина состоит в разложении тех элементов нашей литературы, которыми она жила до сих пор. Была она однообразна, сдержанна и твердо верила нескольким, весьма немногим и самым несложным принципам. Лишь только началось разложение, лишь только начали стареть те начала, которыми жила литература, -- начались и насмешки над тем, что устарело".

И славу богу! О чем же тут жалеть? И прекрасно, что началась насмешки над тем, что устарело и что мешает. И прекрасно, что те элементы нашей литературы, которыми она жила до сих пор, разложились, хотя это простое понятие могло бы быть попроще выражено. Но так как мы все уже привыкли к ученому слогу "Отеч<ественных> зап<исок>", то понимаем его отлично. Не понимаю я только, о чем же тут жалеют "Отеч<ественные> зап<иски>" или в чем обвиняют они нашу литературу? Смеяться над тем, что устарело, отжило, но упрямо не сходит со сцены, упрямо копошится и хлопочет у всех перед глазами, -- право, не предосудительно. Гораздо хуже было бы молчание или равнодушие. Когда смеются, значит, принимают участие, значит, что мысль о незаконности или несвоевременности того или другого явления уже осмыслена общественным сознанием, значит, что общество уже оторвало от себя это устарелое явление, как вредный нарост, и смотрит на него, как на предмет посторонний. Если это явление насильно хочет навязывать себя обществу, нала бороться с ним, ну хоть насмешкой, если ей одной можно бороться. "Отеч<ественные> зап<иски>" должны бы знать, что орудия для борьбы нельзя выбирать по произволу. Употребляются те, какие употребить можно.

"Но эти насмешки (продолжают "Отечественные записки") все-таки ограничились бы насмешками над учениями, идеями, а не лицами, если б литературное общество жило у нас давно и выработало себе известные законы, без которых не может жить никакое общество. Этого-то и не было".

Действительно так; законов литературных литературное общество не выработало. Но вот что: английское и французское общество выработали себе на этот счет всевозможные законы -- и такие, перед которыми преступившие их отвечают в суде, и такие, перед которыми оправдываются в общественном мнении, оправдываются перед установленными приличиями и, наконец, перед своей собственной совестию. А все-таки и там борьба шла не с одними учениями, но и с лицами. Вспомните, например, всё царствование Луи Филиппа и всё последующее время до восстановления Империи. Вспомните, как в каждом нумере какого-нибудь "Фигаро", "Шаривари" или "Journal pour rire" фигурировали в карикатурах портреты людей с европейского известностию. Вспомните насмешки над Тьером, Гизо, главами социалистов, над Прудоном, Кабе, Пьером Леру. Это в шуточных журналах; в серьезных было то же: доказательство найдете во множестве литературных процессов того времени. В английской литературе чуть ли еще не сильнее всё это было, да и теперь есть. Да и вы сами, который так мудро проповедуете теперь умеренность (за настоящую умеренность, позвольте уверить вас, и я стою), вспомните ваши прежние распри с устарелыми учениями, вспомните ваши ответы Булгарину или Полевому..., ну, хоть по неводу зпачепия Гоголя. Борясь с учениями, вы не щадили и лиц, и это уже не в шуточном отделе, которого у вас никогда я не было (похвально или не похвально это, не знаю), а в серьезном, в критике. Перелистывая старые беседы ваши с вашими прежними недругами, удивляешься возможности некоторых выражений в печати и невольно чувствуешь, что наше время сделало большой шаг вперед! Посмотрите, как всё прилично и чинно в наших современных критиках. Прежней брани и следов нет. Позволяются только намеки и то тонкие и, главное, почти всегда справедливые. Недавно г-н Чернышевский не употребил таких тонких намеков относительно г-на Погодина, и посмотрели бы вы, как даже у нас в захолустье тыкали на это пальцами. Воображаю, что было у вас в Петербурге и в какое негодование должны быль прийти вы, милостивый государь. Воображаю потому, что сам был сильно взволнован. Нет, что ни говорите, а у нас есть общественное мнение и так ругаться, как ругались печатно в тридцатых и сороковых годах, теперь уже невозможно. Произошло сильное смягчение в литературных нравах.

"Прошедшее представляло нам немного удачных приемов борьбы старого с новым: настоящее, захваченное врасплох серьезностию задачи, выказало скоро скромный запас своих сведений. Люди опытные и знающие старались удержаться в границах; люди, более отважные, нежели знающие, более молодые, нежели талантливые, схватились за насмешку над наукою и литературою, которые, как бы ни были ограничены своим объемом у нас, все-таки стоят недосягаемо выше тех насмешек, которыми их потчуют. Началось насмешками над историей, над литературой, над политическою экономией и публицистами Запада в то время, когда мы, по нашим познаниям, были пигмеи перед этими авторитетами, и кончилось свистом, без всяких рассуждений, над лицами, трудившимися над историей, литературой и политическими науками".

И здесь я вижу, милостивый государь, большие натяжки. Никто у нас, положительно никто не смеялся ни над литературой, ни над историей или вообще над наукой. Если и были насмешки, то не над наукой, а над каким-нибудь видом, над какой-нибудь формой науки. Не соглашаться с чем-нибудь, иметь свое мнение, даже будь оно и неосновательное, не грех; смеяться над каким-нибудь научным мнением еще не значит смеяться над самой наукой. Очень позволительно, например, посмеяться над тем, что варяги были литвины, а не норманы, или наоборот, смотря по тому, кто какого мнения придерживается: но это еще не значит, чтоб смеющиеся издевались над историей. Точно то же можно сказать и относительно лиц, проповедовающих различные теории в науке. Г-н де Молинари, г-н Костомаров, г-н Погодин, г-н Бабст, вы сами, милостивый государь, -- люди общественные. В первый раз поставив имя свое под печатной статьею, они уже перестали быть людьми частными. Они выступили на всеобщий суд и осуждение. Оставьте же полную свободу суду и этому осуждению. Вы журналист -- так вступайтесь за них, боритесь за них, если разделяете их воззрение, но не говорите, что противники ваши, смеясь над ними, порицая их, этим самым попирают науку. Наука стоит слишком высоко, чтоб можно было безнаказанно попирать ее. Попираются разные учения науки, а не самая наука. То же самое можно применить и к литературе. Неужели смеяться над стихами г-на Случевского (у которого, впрочем, может быть, и есть дарование, но еще не установившееся) значит смеяться над литературой.