Пинали их там ногами, били по лицу и по голове резиновыми дубинками, швыряли на пол и снова топтали сапогами. Но не могли помешать этим двум мученикам взяться за руки, впиться друг в друга старческими пальцами, чтобы уйти из мира верными союзниками. А когда гестаповцы, утомившись своим зверством, на минуту прекратили истязание, над лежащим без чувств Милецем поднялась голова его жены и ее окровавленный рот выговорил последние слова:

— Бог не прогневается на нас за то, что мы убили таких зверей!

Это было за секунду перед тем, как все взметнулось вверх в страшной вспышке взрыва, осуществившего ее приговор.

Ненависть

Наступили сумерки. На заполнивших рыночную площадь каруселях, над качелями и в тирах зажигались разноцветные огни. Либенские парни — «ребята что надо», как они гордо именовали себя на местном жаргоне, раскачивали свои лодочки до самого парусинового тента не столько для удовольствия девчат, сколько назло гитлеровским солдатам, согнанным сюда из горных деревень пограничья, чтобы заткнуть те бреши, которые образовались в их армии за одну зиму боев в России. «Ах, если бы можно было смазать их хоть раз по зубам, изувечить где-нибудь за углом», — думал каждый из этих ребят, поглядывая на серо-зеленых насекомых в военной форме, расползшихся по рыночной площади между палатками. И это мучительное, гложущее бессилие подстрекало их хотя бы покуражиться на качелях, хоть показать этим молодчикам, на что способен настоящий пражский парень, хоть наступить им на сапог или незаметно подставить ножку на ступеньке у карусели. Тупо самоуверенные, ничего не понимающие гитлеровские солдаты бродили среди недружелюбной толпы, безуспешно заговаривая с чешскими девушками на своем гортанном языке. Девушки отворачивались от них с явной насмешкой. Наконец солдаты потянулись к тиру, к ружьям, к мишеням, изображающим человеческие фигуры, к примитивному, но близкому им подобию убийства. Здесь они почувствовали под ногами твердую почву, здесь им было чем похвастаться.

— Schau, Fredl, ein echter Bolschewist![5] — указывали они на карикатурные фигуры сапожников, на черноволосых китайцев и неуклюжих охотников и с наивным бахвальством целились в широкие мишени, гогоча от восторга, когда им удавалось повалить какую-нибудь фигурку. Цели были легкие, простые, почти доступные для кретинов. Шофер Лойза Мразек, в прошлом взводный, с двумя значками на груди за стрельбу, обозлился и, не стерпев, оттолкнул нескольких зевак, подтянул штаны и бросил на прилавок две кроны.

— Хозяин, вон ту штучку!

И он показал этим баранам, как можно без промаха стрелять в легкие шарики из бузины, пляшущие в струе фонтана, как можно разбить качающийся осколок зеркала, когда цель мелькает, как солнечный зайчик. Потом бросил на прилавок разряженное ружье.

Какая-то девушка язвительно и звонко расхохоталась, ее поддержали два мужских баса, кто-то незнакомый потрепал Лойзу по плечу. Солдаты растерянно оглядывались на толпу, почувствовав, наконец, что она, как электричеством, насыщена враждой.

— Такие удальцы… а стрелять боялись! — выкрикнула вдруг старуха в платке и, словно испугавшись своих мятежных слов, нырнула куда-то в глубь одобрительно загудевшей толпы.