Она искала, искала еще какое-то слово, и ей жутко было, что она не читает и не слышит своего голоса, нижущего ровный жемчуг слов; пальцы ее перебирали еще напряженней желтые страницы. И вдруг она нашла. Строчка была густо закапана старым воском. Она приняла ее, как ответ ей о нем. "Благость сотворил еси с рабом Твоим, Господи, по словеси Твоему". Эти руки, худые и неподвижные, это заострившееся лицо, и клочок сахарной бумаги в портсигаре, и китайская яблоня, и скворец под окном, и эти долгие годы одиночества, и эта скорбь, и эта смерть, и жемчужные слова над ним, - все, все - вот оно: "Благость сотворил еси с рабом Твоим, Господи". Она поверглась ниц не перед гробом, не перед тем, кто лежал в нем, а перед Сотворившим эту благость, - и долго, вопреки уставу, не поднималась с пола, - и ей стало легко. Она прочла следующий стих - он оказался молитвою о ней: "Благости и наказанию, и разуму научи мя, яко заповедем Твоим веровах". Она положила земной поклон за себя, и перешла в чтении на следующую часть кафизмы. В это время скворец проснулся и заерзал на жердочке.

Она читала прежним, уставным голосом. Было тихо. Свечи у гроба чуть потрескивали и восковые горячие ручейки стекали с зубчатых краев, подточенных пламенем. Кто-то тронул ее за рясу. Она обернулась. Кот, прокравшийся в комнату через плохо притворенную дверь, терся головой о ее камлотовую рясу и взглядывал на нее. Тревогой и тоской, неукротимой, безысходной тоской - сверкали его янтари, превращаясь внезапно в яркие изумруды. Она нагнулась к нему, не отрываясь от книги, и провела рукой по шерсти. Он с тою же тоской во взгляде посмотрел на нее.

Кончив кафизму, мать Иринея положила три земных поклона - уже ему, лежавшему в гробе, прощаясь с ним, благодаря его, она поцеловала его руку, перекрестила его - и позвала послушницу, ждавшую в соседней комнате. Та низко поклонилась ей и, став за аналоем, стала читать следующую кафизму, рассыпая мелкий, мелкий бисер.

В тот же день мать Иринея увезла кота с собою в монастырь. Это было тем легче сделать, что он всех смущал, стараясь всячески проникнуть к покойнику и упрямо мяукал и скребся в дверь, когда его не пускали.

Петра Ильича похоронили в монастыре, невдалеке от прадеда. Поминали его, по его завещанию, все, кто хотел: были столы для народа - и "столы" эти повторялись в девятый, двадцатый, сороковой, полугодовой, годовой дни по его кончине. За ними сидели старушки, странники, богомольцы, нищие, - все, кто хотел. В острог был посылаем в эти дни воз с калачами и сайками.

Бабушка же целый год читала псалтырь по новопреставленному у себя в келье. Кот не отходил от нее. Поселившись у нее, он прежде всего переловил всех мышей и крыс и потом только обхаживал, время от времени, около мест их бывшего жительства - и этого котиного обхода было достаточно, чтоб эти места оставались пусты. Был перевезен к бабушке и любимый скворец Петра Ильича. Остальных птиц роздали ребятам, хаживавшим с Петром Ильичем, в летнее время, в рощу за птицами и в поле слушать перепелов.

Кот, встав на лапки, обнюхал клетку, но, убедившись, что это тот же скворец, что висел у покойника, взмахнул хвостом и равнодушно улегся спать на шитую шерстью скамеечку. На ней был вышит огромный серый слон с маленькой белой моськой на ярко-зеленом лугу. У моськи глаза были из черного стекляруса - и Васька, проснувшись, любил потрогать их когтями: они приятно блестели; когда он дотрогал их до того, что стеклярус разбился, пришили новые глаза из желтого стекляруса, и кот стал и за него царапать когтем. Время от времени стеклярус меняли бабушкины келейницы, а кот спокойно спал на слоне.

Он любил тишину, покой и тихую дрему. Ему пришлось слегка переменить род пищи: у Петра Ильича он питался печенкой, а по постным дням ему покупалась мелкая рыбка, щерба, а у бабушки кот перешел окончательно на рыбную пищу. В среду же и пятницу ему давали только уху - остатки от других дней, а постом, когда во всем монастыре изгонялся самый запах рыбий, ему Прасковеюшка варила изредка особую Котову уху, без перцу и лаврового листу, - и вливала ее в блюдечко из особого маленького котелка. Зато молоко доводилось ему пить парное, и, попив, он долго облизывался, выпуская длинный язык, розовый и тонкий, как лепесток розы. Кормили его в положенный час, и час этот кот знал: перед наступлением его он вставал со слона и делал круги по комнате, тихо и просительно урлыкая.

Он хорошо умел петь. У него было несколько песен. Самую тягучую, длинную-длинную, тонкую песенку он певал бабушке, лежа у ее ног на слоне или уснув у нее на коленях; он пел ее с закрытыми глазами, одной лапкой вступив в сон; потом в сон вступали другая лапа, третья; он открывал умные глаза, поводил ими по бабушке, будто хотел убедиться: "ты тут? тут", - и последней лапой вязнул в сладком сне.

Другая песенка была короче: он не заводил ее так издалека, как эту, и пел он ее с раскрытыми глазами, поджав под себя лапки, - и только изредка жмурил на минутку глаза от удовольствия. Он и сам слушал эту песенку. А пелись обе эти песенки для ласки. Кот любил бабушку.