Она была единственною дочерью моего прадеда, хлыновского первой гильдии купца, Прокопия Ивановича Подшивалова. Купечество рода Подшиваловых покончилось моим отцом, а началось моим прапрадедом, дедом Прокопия Ивановича, Иваном Парфеновичем, который, - говорит семейная память, - приведенный матерью из Костромской губернии в Хлынов парнишкой в лаптях, в голодный год, Христа ради, отдан был в мальчики первому богачу в Хлынове, кожевнику Малкову. Иван Парфеныч, пройдя стуколочную школу в мальчиках, на век остался бы в приказчиках у Малкова, если бы не особая его удача: едучи с хозяином с Макарьевской ярмарки в Нижний, он спас хозяина от неминучей гибели. В недобрый час, вечером, ямщик, выпив лишнего, отыскав будто бы брод в лесной глубокой реке, завез их в такую стремнину, что стало тарантас вертеть, а ошалелые лошади рвались вперед не к берегу, а на стрежень. Малков плавать не умел, был тучен и труслив, и вопил по-бабьи, и быть бы ему в пучине, если б не Иван, который, скинув сапоги и сбросив поддевку, на себе, с трудом доволок хозяина до берега, а затем, оставив его на песке, сорвал с себя на ходу жилетку и вплавь добрался до тарантаса, - уже залитого водой, - и из-под потайного места под сиденьем, выхватил хозяйскую небольшую кожаную сумку с векселями и банковскими билетами на крупнейшую сумму, - и еле-еле доплыл с нею до берега и, подбросив ее на песок, к хозяину, - сам повалился наземь и еле отдышался. Ямщик и лошади потонули.

Иван с хозяином ночевали в лесу, а, когда рассвело, Малков посмотрел на Ивана Парфеныча, будто в первый раз его видел, расцеловал его и сказал: "Ну, спасибо тебе. Людей здесь нет - хочешь, и в ноги поклонюсь". - "Не надо, хозяин", отвечал тот. "Мне знать: надо ли, нет ли", - и поклонился, а, поклонившись, встал и сказал: "Это - я тебе за жизнь свою, за спасенье души моей, что не дал погибнуть без покаяния, но ведь этого мало: ты два раза меня спас", - и он указал на кожаный мешок. - "Ты, вижу, не только Бога боишься, но и купец настоящий: о душе вспомнил - и купечества не забыл", - и опять ткнул в мешок. "За душу я тебя поблагодарил и в поминанье впишу, - а за купечество мое, за сохранение его, дома поблагодарю. Считай за мной". "Дома" же Малков перевел немедленно же Ивана Парфеныча торговать "на отчете" в уездный город, т<о> е<сть>, дал ему большую самостоятельность, а через некоторое время позвал его к себе, позвал бедную свою дальнюю родственницу Анну Акимовну, тихую, некрасивую и немолодую уже девушку, и ей сказал: "Долго ты своего определения у меня ждала: я чай, бранила дядю-то, но вот и дождалась. Вот тебе жених", - а ему добавил: "а тебе невеста". Лавку же, где у меня торгуешь, в приданое, всю, со всеми потрохами, и с домом. На булавки прибавлю особо". Малков не ожидал возражений, а они могли бы быть, потому что у прапрадеда была девушка, намеченная в невесты и, говорят, он любил ее, - но... должно быть, больше вспомнил он в эту минуту о "купечестве", чем о "душе", поклонился в ноги хозяину и сказал: "Век благодарить буду". "Ан, не будешь, - отрезал Малков. - Я этим херю свой долг тебе за "купечество". Теперь мы с тобой в расчете: ни я тебе, ни ты мне".

Он так это исполнил точно, что даже на свадьбе у прапрадеда не был, - чтобы не начать с этой чести нового счета между ними. А Иван Парфеныч с своею некрасивой Аннушкой переселился тотчас же в уездный город и стал купцом. По уездному они жили очень зажиточно, а между собою складно и безукоризно, но Иван Парфеныч, - у которого отец-однодворец расчищал корявый ветлужский лес и пнями швырялся, - жаловался приятелям, что "вся сила его за прилавком не умещается, а ходит по жилкам, по суставчикам и не знай, куда забирается". Эту силушку он пытался всячески успокоить: то покупал лошадей необъезженных и сам на тройке объезжал так страшно, что на руках у него синие жилы чуть не на вершок приподнимались, а улицы, по которым он выезжал на большую Екатерининскую дорогу, пустели и бабы, посгребав ребят с улицы, запирали их на замок; то, после того, как городничий запретил прапрадеду его буйный объезд, сходился он, за городом, на пустыре, в рукопашную с молодыми мясниками и самыми матерыми бурсаками из уездной бурсы, - и не всякий из богословов и бСенных бойцов решался схватиться с ним; то увлекался тушением пожаров, и однажды провалился даже с кровли горевшего дома, спасая забытое "Божие милосердие" - иконы; то травил бойцовых гусей с гостинодворцами, а то отправлялся пешком на богомолье в Киев, в Соловки, в Почаев, куда-нибудь подальше и потруднее. Он и умер не в своем уездном Лукове, а в каком-то лесном отдаленном монастыре, - и прабабушка ездила на могилу его в тот монастырь, - и умер он от самой обыкновенной дорожной простуды, от которой монахи лечили его афонской травкой, а он пил травку и говорил спокойно и покорно:

"Нет, отцы, видно, подкосило мою травку. Не встану".

Он оставил большую семью. Прадед, Прокопий Иваныч, был вторым сыном. Он рано выделился из отцовского дела и переселился назад, в губернию, в Хлынов, открыв маленькую торговлю, а более присматриваясь, кто чем торгует и кто что покупает. Присмотр его привел к тому, что он поразился, что на сотни верст кругом все только покупают и продают, а никто ничего не производит - и фабрик нет вовсе. Присмотр свой он расширил - побывал в Нижнем на ярмарке, побывал в Москве - и поразился тут другим: что все покупают шелковые товары, все ими торгуют и не с Россией только, а с бухарцами, персианами, хивинцами, а никто - за самыми ничтожными исключениями - их не производят: все привозят из-за границы. Побывал он и на двух-трех фабричках под Москвой - нашел, что работают плохо, мало, и отметил про себя, что все и не знают, как лучше работать, а знают только выхваливать заграничную лионскую работу.

Побывав в Нижнем, в Москве, насмотревшись на французские муары, фай-франсе и фуляры, прадед задумал свою думу. Однажды призвал он своего доверенного приказчика, с которым вместе вырос в Лукове, вместе на Святую на колокольне звонил и голубей гонял, своего погодка, Семена Семеныча, и сказал ему без обиняков - во всю жизнь была у прадеда манера так говорить: без приступу, без подходца, прямо и увесисто: "Вот что, Семен. Есть нужда мне поехать в чужие края. Отлучусь на год, может быть, на два, а лавку на тебя хочу оставить. Знаю: можешь ты меня за это время обворовать - не до разору, а до большого замешательства в делах, а если потерпишь и без воровства меня дождешься, - поверь, оба богаты будем: на меня хватит, да и тебе побольше останется, чем без меня у меня возьмешь. Видишь: как на счетах тебе выкладываю". Приказчик засмеялся в ответ и сказал: "Спасибо, хозяин, за открытое слово. Я вором не был у тебя". - "Не был", спокойно ответил прадед: "я и говорю: не был, - хочу, чтобы и впредь не был: оттого все тебе и открыл". - "А если я тебе скажу, что им и не буду - поверишь?<"> - "Поверю" - "А дозволь спросить, как такому слову, вперед закидному, верить можно?" - "Думаю, что ум у тебя, Сеня, есть - оттого и верить можно. Другому бы не поверил". - "Кто ж наперед то скажет, что будет или нет воровать?" - "А мне сказания не нужно, мне расчет нужен: принимать мой расчет-учет, или нет?" - "А если прогадаешь?" - "Моя оплошка будет". Приказчик подал хозяину руку, а тот ее принял.

На другой же день подал он прошение губернатору о паспорте за границу; заехал справиться через долгое время, а чиновники говорят: "Не дает наш. Сами идите с ним говорить". Прадед пошел.

Губернатором в Хлынове был в те годы старый генерал, проделавший несколько турецких кампаний и говоривший, что есть только два стоящих народа на свете - русский да турок, а остальные - хлам; на левом глазу он носил черную шелковую повязку в целковый и иногда забывал, от контузии, первую половину начатой фразы, еще не дойдя до второй, а иногда, в дамском разговоре, вставлял крепкое солдатское словцо или турецкую фразу, и откупщик, дамский угодник, учившийся дома, по секрету, французскому языку, замечал: - "Ваше превосходительство опять на бастионе!" Губернатор разражался веселым смехом и повторял: "Вот именно, братец, на бастионе!.. Совершенно угадал ты: на бастионе!"

Генерал принял прадеда сурово и, подпустив его к себе на сажень, сказал:

- Это ты, братец, в басурманы запросился? Не позволю!