И суровые, молчаливые северные люди добродушнее волжан.

Вот плывет лодка; в ней красная баба с ребенком и мужик. Баба махает платком. Пароход замедляет ход, останавливается, бабу забирают на пароход. Только что отъехали с версту от пристани -- опять лодка, опять баба, только теперь синяя, опять махает, опять стоит пароход, ждет бабу.

Проехали еще немного -- опять баба машет; два мужика гребут.

-- Ах, чтоб вас! -- сердится помощник капитана. -- За раз бы вас всех пересажать.

-- Ишь, чего захотел, -- смеются мужики на пароходе. -- Всех баб на пароход где посадишь?

Но все равно бабу и мужика сажают. Выгоды от них нет никакой: останавливать пароход и опаздывать по расписанию -- совсем невыгодно. Но, в самом деле, нужно же и бабам ехать? И мы сажаем баб, и мужиков, и старух-богомолок; и уже не сердимся по-московски за промедление и задержку: куда спешить?

И Двина не спешит: ровная, одинаковая, она, кажется, не ширится, не меняется, все такая же -- огромная и тихая.

Но она не всегда тиха.

С севера бегут быстрые бегунки-облачка. Бегут -- и перебегают, как будто без следа. Но вот след: сизые, бурые, серые тучки выносятся, не спеша, но безостановочно, из-за леса, откуда-то справа, откуда их совсем нельзя было ждать, и все перемешалось: белые облачка смешались с тучами, тучи рвутся, прячутся друг от друга, как будто играют в прятки: кто кого поймает, и кто поймал -- тот темнеет, из серого делается сизым, синим, черным, и вот огромным крючком зацепилась за тучу молния, -- и все тучки, тучи и облачка одной тучей, огромной и рваной с краев, нависли над рекой. Косит дождь воду; дождь частый, сильный -- и нет уже белой тихой Двины: она свинцовая; кажется, она похолодела и дрожит от холода: на ней эта белая пена, как дрожь, эти длинные, темные, стальные валы. Гром глухой и тяжелый. Дождь, дождь, дождь.

Все окна, все двери, все на запор.