То-то наша бабья доля,

Глупость на-аша...

Актриса пела вполголоса длинным медленным речитативом, который ломался в колене и дрожью отзывался в струнах. Сонное пламя печки освещало ее: непривычные, не городские слова летали по комнате. Точно жаловалась та вторая, прячущаяся женщина; теперь Щетинин знал ее: это была русская баба, она жала поле, и устав, задремала на снопах...

Неожиданно понял он то, чего не понимал всю жизнь: что радость и волнение при созерцании пейзажа есть радость от ожидания встретить там женщину; что тоска, наполняющая сердце при виде лесов, полей и заката, есть тоска по встрече с женщиной; что родные пейзажи, родная трава и шорох родных деревьев милы тем, что смутно ждешь встретить женщину своей крови, своего народа... Цветные ленты свисали с грифа ненастроенной гитары и медленно колебались, будто от дуновения вечернего ветра незаселенных земель, который гнал перед собою тоску и ласку неосмысленной молодости.

-- Как хорошо... очень хорошо, -- прошептал он благодарно.

Актриса откинула гитару и заломив руки, прикрыла лицо. Он опустился перед нею на колени, лег щекой на черное, слегка шершавое платье и говорил:

-- Веришь ли мне? Знаешь ли, люблю тебя? Конечно, веришь. Но ты не любишь так, как я хочу, Надя.

Не отнимая рук, она глухо ответила:

-- Не умею.

-- Я чувствую, что не любишь. Это от того, что до меня были другие. Я не упрекаю, избави Бог, а жаль...