-- Вам хорошо рассеяться, повидать людей и свет, -- произнес Яшевский таким тоном, как будто говорил глупенькой девчонке с куриной душой.
Ему казалось, что только из прирожденной деликатности она не выказывает ему своего презрения; унижая ее в мыслях, он пытался убедить себя, что презрение такого маленького существа, разумеется, не может его обидеть. Он был доволен, когда она ушла... Борьба с противником, которого он наполовину выдумал, делала его злым, и, лишенный чувства самоанализа, он все дальше уходил в свою фантастическую обиду.
Разумеется, свою любовь к ней он легко преодолеет, потому что это чувство было ниже его огненного самолюбия... Но расстаться с Колымовой -- значит непрерывно носить тяжесть ее презрения, которого не существовало, но в которое он тем не менее верил. Он понимал высоту отказа, с вершины которой Колымова смотрела на свою и чужую жизнь. Его глубокий ум умел подниматься на те же вершины, но он посещал их, как турист, случайно взошедший и опять спустившийся; Колымова же чувствовала себя там не гостьей, а постоянным жителем. Было обидно сознавать, что десятки лет труда и размышлений, тысячи прочитанных на шести языках книг, заканчивающаяся молодость и ряд лишений и неудач не дали ему того высокого и свободного полета, которым, по-видимому, без усилий пользуется эта странная девушка... Наконец-то, наконец-то случилось то, чего он боялся, как самого страшного: явилось новое поколение, и опередило его! Он отстал, он состарился -- не телом: тело только символ, -- а духом. Его больше не будут слушать... Зачем он так неосторожно приблизился к ней? Зачем был с ней откровенен? К стареющемуся строителю Сольнесу постучалась Гильда, но не любовь и преклонение принесла она, а высокомерие и обиду.
До тех пор, пока он не столкнет ее с вершины, у него не будет покоя. Невозможно жить и работать, с сознанием, что та идея, которую он считал истиной, осудила его. Он всегда искал в людях высокий дух мудрости презирал мир мелких интересов и суеты, был родственен душою тем, кто имеет право клясть и осуждать. И теперь, когда он наконец встретился с воплощением своей мысли, своего учения, с тем грядущим человеком, рождение которого он уготовил, -- этот человек с насмешкой отвернулся от него!
Если Колымова перестала верить в него, то тем самым вселила сомнение и в нем самом. Потому что она -- то же, что и он; только ее идея более свободна, более стихийна и порождена не абстрактной логикой, а непосредственным ощущением.
-- Она отравила меня сомнением -- это почти преступно! А мои работы? Мои замыслы? Она пытается погубить их в корне.
Искусным маневром перевел он полученную обиду на то общенужное, высокое дело, которое делал, и таким образом рана сделалась почетной и славной; теперь это была рана, которой не надо было стыдиться, удар направленный не в него, а в его дело. Друзья и ученики будут всецело на его стороне... Выходило, что злой, неразумный человек не то из зависти, не то по недомыслию пытается украсть бумаги с его письменного стола, охраняемого распятием из кипарисового дерева.
Его холодный изощренный ум кидался, извиваясь, во все стороны, отыскивая пути для ослабления удара... Ни один из самых сильных полемических ударов, которых он немало видел на своем веку, не причинял такой глубокой, разъедающей и опасной раны, как эта холодно и надменно отвергнутая любовь... И все же сквозь ухищрения и кружево тонких рассуждений было ясно:
-- Она живет тем же Богом, что и я. И если она отвергла меня, значит ее Бог выше. Я мертв, и она узнала это.
С чувством стыда вспоминал он мечты о том, что она сделается глиной в его руках и пойдет за ним, не спрашивая. Ему казалось, что и она вспоминает это и, надменно искривив губы, усмехается своей болезненной усмешкой, которую он так любил в ней... Теперь все реальное существо девушки сделалось ему ненавистным. Он холодно подумал: