Над черными горами стояли, словно отчеканенные, резкие крупные звезды. Все улеглись, и благостный торжественный покой все шире и глубже шел по вселенной как первое предчувствие и веяние мощной, величественной жизни, которую невозможно вообразить...

XXXII.

Слязкин не доехал до Палестины, застряв в Швейцарии. Так, впрочем, путешествовал он в Святую землю уже не первый год.

Больной возвращался он осенью в Россию и, проезжая среди холодных голых полей, которые бил дождь и ветер, уныло глядел на них равнодушным взглядом. Но это были "заграничные", "чужие" поля, и он не жалел их.

Ночью на русской границе он сказал жандарму.

-- Вот я опять в вашей чудесной стране. Положительно, сердце срастается с ее лесами. Нельзя ли носильщика, дорогой мой?

Жандарм посоветовал ему не выходить из вагона, пока не отберут паспорта. Носильщик же придет.

Опять близилась зима, опять умирало солнце, и опять огромный город принимался за прерванную летом работу и мысль.

Квартира, в которой Слязкин провел прошлую зиму, была сдана, и Михаил Иосифович временно поселился в пансионе на кулинарных курсах у своей "жены", предполагаемый развод с которой когда-то сулил ему новую жизнь. Время, когда Слязкин делал холодные обливания, воображая себя демократом, давно прошло. Больной, похудевший, небритый, с пробившейся сединой в висках бродил он по комнатам, тосковал и прислушивался не позвонит ли кто.

На третий день явился маленький Нехорошев. Он готовился подробно рассказывать о ходе судебного процесса, который от имени Слязкина вел против Щетинина. Но Михаил Иосифович перебил его, не дослушав: