Еще через ряд лет, в ноябре, я, не предупредив, приехал из Петербурга домой сообщить, что Юрия повесят.

Приехал утром, около одиннадцати. У ступенек вокзала уже не было слепца. Улицы казались уже, чем раньше, дома -- ниже. Я смотрел на металлическую раму козел, чтобы не кланяться знакомым. У меня уже водились деньги; я был хорошо одет. Извозчик быстро гнал лошадь, очень трясло. Было много черного цвета и бедных платьев. Турецкая булочная на углу показалась очень грязной. Как будто не Юрий, а весь город был обречен.

Пролетка остановилась. Сразу сделалось тихо, той особенной провинциальной тишиной, когда у низких, давно некрашеных ворот разом обрывается громоздкая трескотня колес, надо выходить, отсижена нога и томно расхлябано тело. Кто-то -- сторож или другой, -- о котором не думал всю дорогу, возьмет вещи, вот уже кланяется и уважает просто потому, что приехали на извозчике. Сейчас встреча и покойная мягкая родовая любовь. Я вошел во двор, обогнул нашу квартиру и увидел в окно мать. Она читала книгу. Не оглядываясь, я почувствовал: она уронила книгу и поднялась. Две страницы книги не уложились и торчали отдельно... Она мало изменилась за последние два года; ее глаза стали еще красивее и умнее. В кухне находилась Оля. Она носила очки с большими синими выпуклыми стеклами. Мне не писали об этом, и я болезненно удивился. Оля сделалась похожей на мать, но мельче, без ее благородства и без следов ею пережитых страданий. Я не поклонился сестре и прошел в столовую; Оля шла за мной сзади. В столовой у окна, не изменив позы, стояла мать. Я снял свою дорогую, уже зимнюю шапку. Мать смотрела на дверь, немного склонив голову к плечу, как я делал это в детстве; она была умная, величественная, покорная, слабая и, в то же время, сильная под тем ударом, какой ей сейчас нанесут. Потолок был низкий; от двери к столу шел дешевый, давно вылинявший коврик. Оля остановилась сзади меня. От нее пахло разрезанной рыбой.

Старая мать умными глазами умоляла пощадить ее. Но мать прежняя, та, какую я знал и какою она теперь хотела быть для меня, умоляла сказать правду. Она стыдилась того, что стара, что у нее подгибаются ноги, а я перед нею молод, в зимнем пальто с дорогим меховым воротником. Я держал в руке свой дорожный сак.

Я смотрел на мать, любил ее, как никогда прежде, любил себя; все было в запахе сырой разрезанной рыбы. Я вздохнул и промолчал. Мы трое дышали почти вместе, Оля немного запаздывала. Я снова набрал воздуха и сказал:

-- Я приехал причинить вам большое горе.

Мать глубоко вздохнула, и словно тень выползла из-под волос у лба, накрыв сверху вниз все лицо; она немного откинула голову назад. Я почувствовал, что слабею, и оперся о косяк, прислонив голову; я подумал, что, может быть, играю.

-- Нашего Юрия...

Я помолчал и набрал воздуха:

-- Повесят.