-- Перестаньте, Оля, -- попросила Лызлова: -- зачем вы говорите?
Оля заплакала.
-- Я молчу, я никогда не говорю. А теперь, когда хочу высказаться, мне и этого не дают: я скоро ослепну.
Мне отчетливо показалось, что снится: я кого-то ударил кинжалом, он жив, смотрит на меня и ждет. Я не в силах зашить раны и потому всего лучше добить его, освободиться, отделаться от него -- думаешь во сне. Я чувствую, что виноват перед нею, перед Юрием, перед всей семьей; я знаю это твердо.
Старуха Лызлова подошла к матери и обняла ее, как обнимает молодая девушка подругу. Они приблизили свои лица и плакали быстро катящимися слезами. Я не успел вздрогнуть и понять это, как Оля точно так же обняла меня; у виска, где болела голова, я почувствовал холодок от оправы ее синих очков.
-- Мой Бог, -- плача прошептала мать.
-- Мой Бог, -- сказала тихо Оля и поцеловала меня. Я чувствовал, как ее слезы падают на мои волосы. Должно быть, я сам плакал, потому что лучи лампы сделались длинными и колючими, как спицы.
Девушка внесла шипящий самовар. Ей никто не говорил приготовить чай. Из-под неплотно приставленной крышки струйкой стекала сверху кипящая вода.
-- Пусть раскроет ставни, -- сказала мать.
-- Раскрой ставни, -- повторила Оля прислуге.