Мы побежали в холодные сени и на ночное доброе тихое крыльцо. По дороге я толкнул Юрия, смутно сознав это. Трудно было вздохнуть: как будто мне в сердце воткнули шпильку от маминой шляпы. Про Юрия я думал, что он совершил предательство, не разбудив меня вовремя. Учитель снял свою барашковую шапку, посмотрел во внутрь на прорванную подкладку и снова надел. У ворот стояли заготовленные извозчичьи пролетки.
-- Вас отвезут в Сибирь? -- спросил я учителя. Жандарм заслонил его от меня.
Я бежал за пролеткой и кричал, превозмогая иглу в сердце:
-- Я порвал подкладку! Я порвал вашу подкладку! Я подлый...
Пролетка делалась меньше; между мною и ею появлялась, вырастая сама из себя, добрая светлеющая улица, как мать всех своих камней.
Мои шаги были -- как это снится -- мягки, бессильны, беззвучны. Я почувствовал у своей щеки выпуклости трех камней, и добрая улица приняла меня. У Юрия была рассечена кожа на лбу у глаза -- так неосторожно я толкнул его. Кровь шла долго. Ее удалось унять к самому утру, когда ему надо было отправляться в реальное училище. Я узнал об этом позже.
Каторжник
Через полтора года мы получили известие от учителя: к нам пришел каторжник Краснянский.
Ждали его к вечеру, мы очень волновались. Не могу до сих пор объяснить, почему больше всех волновалась сестра Оля. Между тем, учителем она совсем не интересовалась, а Краснянского никто из нас никогда не видел. Мы знали, подслушав разговоры взрослых, что Краснянский двенадцать лет назад был сослан в Сибирь и только теперь вернулся.
-- Двенадцать лет! -- думал я в ужасе, в тихом ужасе виновности, -- меня еще на свете не было. Значит, действительно до меня был этот город, были дома, улицы, облака, люди ходили, имели зонтики... Он там сидел, закованный в цепи, в страшном холоде, а я воспользовался и появился.