(Из воспоминаний)

Тургенев был одним из наиболее богато одаренных людей: необычайно привлекательный, превосходный собеседник и рассказчик; его физиономия, личность, характер, его необыкновенный дар притягивать к себе сердца оставили в памяти его друзей образ, в котором литературная слава является лишь одной из черт, не затмевающих целого. Образ этот покрыт меланхолическим налетом, отчасти потому, что меланхолия составляла глубокую и неизгладимую особенность его темперамента <...>, отчасти же, может быть, потому, что в последние годы его жизни Тургеневу приходилось переносить тяжелые недуги <...> Но наряду с меланхолией в нем было много искрящейся веселости, способности отдаваться наслаждению <...> Тургенев был очень сложная натура. Я восхищался его произведениями еще до личного знакомства с ним, и когда на мою долю выпало это счастье, знакомство пояснило мне многое в его произведениях. С того времени и человек и писатель заняли в моей душе одинаково высокое место <...>

Я никогда не забуду впечатления, произведенного на меня первой встречей с Тургеневым. Он обворожил меня. Я не поверил бы, что великий писатель при первом же знакомстве может оказаться до такой степени привлекательным человеком. Но дальнейшие встречи лишь укрепили это впечатление. Он, отличаясь такой простотой, естественностью, скромностью, таким отсутствием каких-либо личных претензий, так лишен был сознания своей силы, что иногда на мгновение думалось, действительно ли пред тобой гениальный человек? Все хорошее, все плодотворное было близко ему: казалось, он интересовался всем на свете и в то же время в нем ни на мгновение не проявлялось той самоуверенности, какая обыкновенно присуща не только людям, пользующимся действительной славой, но и всякого рода мелким "известностям". В нем же не замечалось ни капли тщеславия, стремления "поддержать свою репутацию", "играть роль". Его юмор нередко обращался на него самого, и он с веселым смехом рассказывал анекдоты о самом себе <...> Я живо помню улыбку и тон голоса, с которым Тургенев однажды повторил выразительный эпитет, приложенный к нему Густавом Флобером, эпитет, долженствовавший характеризовать расплывчивую мягкость и нерешительность, преобладавшие в натуре Тургенева, как и в характерах многих из его героев. Он искренне наслаждался остротой Флобера и признавал в ней значительную долю правды. Вообще, он был необычайно естествен; скажу больше, -- я никогда еще не встречал человека, обладавшего в такой степени этим качеством. Как и у всех незаурядных натур, в нем совмещались многие противоположные черты и в нем особенно поражало сочетание простоты с самой утонченной культурой. В моем критическом очерке <...> я, выразив свое восхищение трудами Тургенева, позволил себе сказать, что он обладает аристократическим темпераментом [ В своей первой статье "Иван Тургенев" (1874) Джеймс писал, что у Тургенева "аристократический темперамент и демократический ум" (H. Games. French Poets and Novelists. Leipzig, 1883, с. 243) ]. Замечание это, после знакомства с Тургеневым, показалось мне особенно нелепым. Он вообще не поддавался никаким определениям этого рода; точно так же сказать о нем, что он был демократом, значило (хотя его политическим идеалом была демократия) дать о нем очень поверхностное и неверное понятие. Он чувствовал и понимал противулежащие стороны жизни; для догматизма он обладал чересчур живым воображением и большим запасом юмора и иронии. В нем не было ни зерна каких-либо предрассудков, и наши англосаксонские, протестантские, морализующие, условные мерки морали были далеки от него. Он обсуждал все явления со свободой, которая всегда производила на меня оживляющее впечатление. Чувство красоты и любовь к правде и справедливости лежали в основе его натуры; но одним из очарований разговора с ним было то, что вы дышали атмосферой, в которой условные фразы и суждения звучали бы нелепостью.

Прибавлю, что, конечно, уже не ради похвальной критической статьи Тургенев удостоил меня таким дружеским приемом, ибо моя статья имела для него очень мало значения. При его чрезвычайной скромности он едва ли придавал большое значение тому, что о нем говорили, ибо вообще не ожидал большого понимания, в особенности за границей, среди иностранцев. Я даже ни разу не слыхал, чтобы он упомянул в разговоре о какой-либо из многочисленных критических оценок его произведений в Англии. Во Франции, как он знал, его читали "умеренно"; рыночный спрос на его книги был не велик, и он не обольщался иллюзиями насчет действительных размеров его популярности за границей. Он с удовольствием слышал, что некоторые читатели в Америке с нетерпением ожидают каждого его нового произведения, но все же он знал, что у него в Америке нет "публики" в обычном значении этого слова.

Относительно критики он думал, что она может быть полезна для читателей, но очень мало влияет на самого художника <...>

Замечу также, что я нашел Тургенева таким неотразимо привлекательным вовсе не потому, что он с похвалой отзывался о моих произведениях (я аккуратно посылал ему все мои книги). Я уверен, что он даже не читал их. По поводу первой из посланных ему мной повестей он написал нам коротенькую записочку, в которой сообщал, что m-me Виардо прочла ему вслух несколько глав этой повести и что одна из этих глав написана de main de maitre! [ рукой мастера -- фр. Имеется в виду роман Генри Джеймса "Годрик Хадсон". 31 января н. ст. 1876 г. Тургенев писал Джеймсу: "Мы с г-жой Виардо уже начали читать Вашу книгу, и я счастлив сообщить Вам, какое удовольствие она нам доставила" (Тургенев, Письма, т. XI, с, 203, 397) ] Конечно, я был обрадован этим отзывом, но это было первым и последним удовольствием этого рода. Как я уже сказал, я посылал ему все мои книги, но он никогда больше не обмолвился о них ни единым словом, никогда ничем не показывал, что он читал их. Позже я понял, что мои произведения и не могли интересовать его. Он больше всего ценил реализм, а мой реализм хромал. Мои произведения были слишком tarabiscote, по выражению Тургенева, то есть в них было чересчур много цветов и гирлянд. Он много читал по-английски и знал английский язык удивительно хорошо -- пожалуй, слишком хорошо, как я неоднократно думал, так как он любил говорить на нем с англичанами и американцами, а я предпочитал слышать его остроумную французскую беседу. Я уже сказал, что Тургенев был свободен от предрассудков, но один, небольшой, у него все-таки был. Он думал, что для англичанина или американца недоступно совершенное знание разговорного французского языка. Тургенев знал Шекспира в совершенстве и одно время занимался детальным изучением старой и новой английской литературы. Говорить по-английски ему удавалось не часто, так что, когда выпадал такой случай, он нередко употреблял в разговоре фразы, попадавшиеся ему в прочитанных английских книгах. Это придавало его английскому разговору своеобразную и неожиданную литературную окраску. Когда я знавал его, он продолжал чтение по-английски и не брезгал даже иногда заглядывать в таухницевские издания современных английских романов [ Немецкий издатель Таухниц выпускал массовыми тиражами стереотипные издания произведений мировой классики на многих европейских языках ]. С большим восторгом он отзывался о Диккенсе, недостатки которого были для него вполне ясны, по он ценил в нем способность изображать законченные живые образы. В равной степени он восхищался Д. Эллиот, с которой он познакомился в Лондоне во время франко-прусской войны. Д. Эллиот, в свою очередь, была очень высокого мнения о таланте Тургенева. Но особенно заинтересован он был молодой французской школой, приверженцами реализма, "внуками Бальзака". С большинством из литераторов этого лагеря он был в дружеских отношениях, а с Густавом Флобером, наиболее оригинальным изо всей группы, его связывала интимная дружба. Конечно, славянские черты таланта и глубокая германская культура Тургенева едва ли были доступны его французским друзьям, но сам он очень симпатизировал новому движению в французской литературе, настаивал на необходимости изучения живой действительности, долженствующей быть основой беллетристических произведений. К представителям иных традиций он относился с пренебрежением. Правда, он редко выражал это пренебрежение; вообще, резкие приговоры редко слетали с его уст, за исключением тех случаев, когда дело шло о какой-нибудь общественной несправедливости. Но я помню, как он однажды сказал мне, серьезно и с осуждением, указывая на повесть, напечатанную в "Revue des deux Mondes":

-- Если бы я написал что-либо столь плохое, я бы краснел всю мою жизнь! <...>

Тургенев придавал очень большое значение форме, хотя и не в такой степени, как это делали Флобер и Эдмон до Гонкур. Среди литераторов он имел вполне определенные и живые симпатии. Он с большим уважением относился к Жорж Санд, главе старой романтической традиции, но уважение это вытекало из общих причин, главную роль среди которых играла личность самой Жорж Санд: Тургенев считал ее чрезвычайно благородной и искренней женщиной. Как я уже сказал, он питал большую привязанность к Густаву Флоберу, который платил ему тем же <...> В те месяцы, когда Флобер жил в Париже, Тургенев каждое воскресенье отправлялся к нему и был настолько внимателен ко мне, что и меня познакомил с автором "М-те Бовари", присмотревшись к которому, я понял привязанность к нему Тургенева. Эти воскресные собрания происходили в небольшой гостиной Флобера, на улице Фобур Сент-Оноре; именно здесь, в этой полутемной гостиной, которая выглядела как временное пристанище, и проявился во всем блеске талант Тургенева -- собеседника и рассказчика. Завсегдатаи тургеневского салона надолго запомнили эти встречи. Как и всегда, он в этих случаях был прост, естествен и словоохотлив; о чем бы он ни говорил, предмет разговора окрашивался его блестящим воображением. Главным предметом обсуждения на этих "дымных" собраниях, ибо собеседники беспощадно курили, были вопросы литературного вкуса, вопросы искусства и формы; собеседники в большинстве случаев высказывали самые радикальные взгляды. Конечно, такие вопросы, как отношение искусства к нравственности, тенденциозность в искусстве и т. п., были разрешены ими давно и о них не заходило и речи. Они все были убеждены, что искусство и нравственность представляют две совершенно различные категории и что искусство имеет столь же мало общего с нравственностью, как и астрономией или эмбриологией. Повесть прежде всего должна быть хорошо написана; это достоинство само по себе уже включает и все другие. С особенной яркостью это было высказано в одно воскресенье, когда случился эпизод, непосредственно затронувший одного из членов кружка. "Западня" ("L'Assommoir") Золя была приостановлена печатанием в газете, где этот роман появлялся в форме фельетонов. Приостановка произошла вследствие неоднократных протестов со стороны подписчиков газеты [ Приостановка печатания "Западни" была вызвана многочисленными упреками в "безнравственности" романа, поступавшими в редакцию газеты "Le bien public" от читателей ]. И вот подписчик, в частности как тип человеческой глупости, и филистеры всякого рода вообще, были преданы в это воскресенье проклятию.

Во взглядах Золя и Тургенева, конечно, были большие различия, но Тургенев, как я уже сказал, понимал все, понимал он и Золя и справедливо оценивал солидные качества многих его произведений<...> Для Тургенева искусство всегда должно было оставаться искусством вечным и нетленным. Это положение являлось для него аксиомой, не требовавшей доказательств <...> Он прекрасно знал, что требования уступок в этой области никогда не идут со стороны самих художников, но всегда предъявляются покупателями, издателями, подписчиками и т. п. Он говорил, что не понимает, как повесть может быть нравственной или безнравственной, к ней также странно предъявлять подобные требования, как и к картине или симфонии <...> Но, конечно, его понимание свободы искусства было несравненно шире понимания его французских собратьев. В нем чувствовалось знание всего огромного разнообразия жизни, знание малодоступных другим явлений и ощущений, чувствовался горизонт, в котором терялся узкий горизонт Парижа, и эта широта знания и понимания выделяла его среди парижских литераторов. За сказанным им чувствовалось много невысказанного <...> Но все же он с большим воодушевлением принимал участие в обсуждениях и спорах, проявляя все ту же простоту, естественность и внимание, придававшие такое очарование его разговору. В спорах он всегда умел держаться существенной стороны вопроса, подлежащего обсуждению.

Бесспорно, это был прекрасный ум, но меня прежде всего поразила его великолепная мужественная фигура,; и это впечатление всегда связано с моим представлением о Тургеневе. Глубокая, мягкая, любящая душа была заключена в колоссальное изящное тело, и эта комбинация была необычайно привлекательна<...> Как известно, он был страстным охотником <...> и продолжал охотиться и в старости. Возле Кембриджа жил его приятель-англичанин, к которому Тургенев иногда отправлялся поохотиться. Я думаю, трудно было бы подыскать более подходящую фигуру для изображения Северного Нимврода. Тургенев был чрезвычайно высокого роста и обладал широким здоровым телосложением. Голова его была поистине прекрасна, и хоть черты лица не отличались правильностью, оно обладало большой оригинальной красотой. У него была чисто русская физиономия с чрезвычайно мягким выражением, и в его глазах -- самых добрых глазах в мире -- светилась глубокая печаль. Обильные, прямо ниспадавшие волосы были белы, как серебро, такова же была и борода, которую он носил коротко подстриженной. Во всей его высокой фигуре, производившей впечатление, где бы она ни появлялась, чувствовалось присутствие неизрасходованной силы <...> Тургенев был способен краснеть, как 16-летний юноша. Он не любил условных форм и церемоний, что же касается его "манер", то, вследствие присущей ему простоты и естественности, таковых у него не было. Он всегда был самим собой. Все, что бы он ни делал, дышало простотой; если он ошибался и ему указывали на ошибку, Тургенев принимал такое указание без тени раздражения или неудовольствия. Дружелюбный, искренний, благосклонный, Тургенев прежде всего производил впечатление человека неисчерпаемой доброты, и это впечатление выносили все знавшие его.