Когда я познакомился с Тургеневым, он жил в большом доме на Монмартрско.м холме, с семьей Виардо. Он занимал верхний этаж, и я живо помню его маленький зеленый кабинет, в котором я провел столько незабвенных и невозвратных часов. Стены кабинета были покрыты зеленой драпировкой, портьеры также были зеленого цвета, и возле стены стоял диван, который, очевидно, был заказан по гигантским размерам самого хозяина, так как людям меньших размеров приходилось скорее лежать, чем сидеть на нем. Вспоминается мне белесоватый свет, проникавший с парижской улицы сквозь полузакрытые окна. Свет этот падал на несколько избранных картин французской школы, среди которых особенно выделялась картина Теодора Руссо, чрезвычайно высоко ценимая Тургеневым. Он очень любил живопись и был тонким ценителем картин. В последний раз, когда мы виделись в его загородном доме, он показал мне около полудюжины больших копий с картин различных итальянских мастеров. Копии были сделаны одним молодым русским художником, судьбой которого в то время Тургенев очень интересовался. Тургенев с большим увлечением хвалил действительно хорошую работу своего молодого протеже [ По всей вероятности, имеется в виду И. П. Похитонов ]. Подобно всем людям, обладающим сильным воображением, он часто был способен очень увлекаться, открывая новые таланты. Вообще у него вы почти всегда могли встретить какого-нибудь его соотечественника или соотечественницу, которыми он в данное время почему-либо интересовался, изгнанники и пилигримы обоего пола постоянно стучались у его дверей. Эта способность увлекаться нередко вела к ошибкам и разочарованиям. Тургенев часто открывал среди своих русских знакомых какого-нибудь пения, нянчился с ним в течение месяца, и потом вы больше не слыхали о нем. Я помню, он рассказывал мне однажды о молодой женщине, посетившей его на возвратном пути из Америки, где она изучала медицину. Очутившись в Париже без друзей и без средств, она нуждалась в помощи и заработке. Узнав случайно, что она пробовала свои силы в беллетристике [ Речь идет об А. Н. Луканиной ], Тургенев попросил ее прислать ему эти опыты. Среди них оказался чрезвычайно живо написанный очерк из русской крестьянской жизни. Тургенев думал, что молодая писательница обладает крупным талантом; он послал ее рассказ в Россию для помещения в журнале <...> и мечтал о напечатании его в одном из парижских изданий. Когда я упомянул об этом эпизоде одному из старых друзей Тургенева, он улыбнулся и сказал мне, что, вероятно, вскоре эта молодая писательница будет предана забвению, что Тургенев нередко открывал таланты, из которых потом ничего не выходило. Вероятно, в этом была некоторая доля правды, и если я упоминаю о способности Тургенева увлекаться в этом отношении, то лишь потому, что это была благородная слабость, вытекавшая из его доброты, а не из отсутствия у него художественного вкуса. Он горячо интересовался русской молодежью: можно сказать, что для него это был самый интересный в мире объект изучения. Все эти русские знакомые почти всегда были несчастны, терпели нужду и протестовали против господствующего порядка вещей, который и в самом Тургеневе вызывал отвращение! Изучение русского характера, как известно всем читателям его произведений, постоянно занимало внимание Тургенева. Характер этот, полный богатых задатков, но несформировавшийся, не развившийся вполне, находящийся в переходном состоянии, представлял какую-то таинственную ширь, в которой трудно было отделить способности от слабостей. Впрочем, с русскими слабостями Тургенев, конечно, был хорошо знаком и не скрывал их <...>

Молодые его соотечественники волновали его воображение и вызывали в нем сочувствие, и, принимая во внимание окружающую обстановку, они должны были производить на него сильное впечатление. На парижском фоне, с его блестящей монотонностью и отсутствием чего-либо неожиданного (для людей, давно знающих Париж) эти соотечественники должны были выделяться с особенной яркостью <...> И, действительно, перед Тургеневым проходило много любопытных типов. Он рассказывал мне однажды, что его на днях навестила "религиозная секта". Секта эта состояла всего-навсего из двух лиц: одно было предметом поклонения, а другое являлось поклонником. Божество путешествовало по Европе в сопровождении "пророка". Такое положение имело свои удобства: божество всегда имело алтарь и алтарь -- божество.

В первом этаже дома на rue de Douai находилась картинная галерея (здесь же мне однажды пришлось видеть Тургенева, с большим комизмом выполнявшего роль в импровизированном наряде), в которую он пригласил меня при первом же свидании с целью показать свой портрет, выполненный одним русским художником, жившим тогда в Париже. Самое большее, что можно было сказать о портрете, -- что он был выполнен "порядочно", в особенности когда приходилось глядеть на него рядом с живым оригиналом; он, впрочем, не имел успеха и на выставке в Салоне.

Отмечу еще несколько мелочей, ибо они интересны, когда речь идет о таком человеке, как Тургенев. Во всей его обстановке поражала доведенная до педантизма аккуратность. В его маленькой зеленой гостиной все стояло на надлежащем месте, нигде не было тех следов умственной работы, на которые обыкновенно наталкиваешься в жилище писателя; то же наблюдалось и в его библиотеке в Буживале. В кабинете лежало лишь несколько книг; казалось, все следы работы были тщательно устранены. В гостиной прежде всего бросался в глаза огромный диван и несколько картин, -- вся комната дышала особым комфортом. Я не знаю, были ли у Тургенева определенные часы для работы, но думаю, что едва ли <...>Я часто виделся с ним в Париже, и у меня осталось впечатление, что в Париже он мало работал; большинство работы выполнялось в летние месяцы, которые он проводил в Буживале. Предполагалось, что он каждый год навещает Россию. Говорю "предполагалось", ибо часто эти поездки оставались лишь в области предположений. Все знакомые Тургенева знали, что он обладал особенной способностью запаздывать. Впрочем, этот азиатский порок -- неумение распоряжаться временем -- свойствен был и другим русским, с которыми я был знаком. Но если даже знакомым и приходилось страдать от этого недостатка Тургенева, о нем вспоминаешь с улыбкой, так как он прекрасно гармонировал с мягкостью Тургенева и его нелюбовью ко всякого рода правилам. Но все же он часто ездил в Россию, и, по его собственным словам, время, проведенное в России, бывало наиболее плодотворным.

Как известно, Тургенев обладал крупным состоянием, и я думаю, что этим до известной степени объясняются высокие качества его произведений <...> Он мог писать, когда у него было для этого надлежащее настроение; ему не приходилось считаться с разного рода понуждениями и препятствиями (если не считать, конечно, цензуры); словом сказать, ему никогда не угрожала опасность превратиться в литературного поденщика. Принимая во внимание отсутствие понуждений денежного характера и наличность той особливой лености, от которой не свободен был Тургенев, его литературная деятельность поражает своими размерами. Как бы то ни было, в Париже Тургенев всегда готов был принять приглашение на полуденный завтрак. Он любил завтракать au cabaret [ в кабаре -- фр. ] и всегда торжественно обещал прийти к назначенному часу. Но это обещание, увы, никогда не выполнялось. Упоминаю об этой идиосинкразии Тургенева потому, что она по своему постоянству носила забавный характер, -- над этим смеялись не только друзья Тургенева, но и сам Тургенев. Но если он, как правило, не попадал к началу завтрака, не менее неизбежно он появлялся к его концу. Друзьям приходилось ждать его, но все же он приходил. Он очень любил парижский dejeuner [ завтрак -- фр. ], хотя по соображениям не кулинарного характера. Чрезвычайно воздержанный в пище и питье, он иногда совсем не прикасался ни к чему за столом, но он находил, что это -- лучшее время для разговоров, и, имея его собеседником, вы, конечно, убеждались в этом <...>

Имеются места в Париже, которые в моей памяти связаны с воспоминанием о Тургеневе, и, проходя мимо них, я всегда вспоминаю его разговоры со мной. На Avenue de l'Opera есть кафе с особенно глубокими диванами, где я однажды беседовал с ним за чрезвычайно скромным завтраком и наша беседа затянулась далеко за полдень. Тургенев был необычайно обаятелен и интересен, и я теперь вспоминаю об этом разговоре с чувством какой-то невыразимой нежности. В моем воображении встает серый парижский день в декабре, во время которого кафе кажется особенно гостеприимным, в особенности когда начинаются сумерки, зажигаются лампы и собираются обычные habitues [ завсегдатаи -- фр. ], усаживающиеся за абсент и домино. А я с Тургеневым все еще продолжаю беседовать, сидя за нашим завтраком, и нашей беседе не видно конца. Тургенев почти исключительно говорил на этот раз о России, о нигилистах, о замечательных личностях среди них, о странных посетителях, иногда навещающих его, о мрачной судьбе его отечества. Когда он бывал в таком настроении, он как- то особенно сильно воздействовал на воображение слушателя. Для меня, по крайней мере, в его словах в таких случаях звучало всегда нечто чрезвычайно оживляющее, и я расставался с ним в состоянии умственного возбуждения, чувствовал, что мне была внушена масса самых разнообразных и драгоценных мыслей <...>

Особенно интересны и ценны были замечания и признания Тургенева о методах его творчества <...> Зародыш повести никогда не принимал у него формы истории с завязкой и развязкой -- это являлось уже в последних стадиях созидания. Прежде всего его занимало изображение известных лиц. Первая форма, в которой повесть являлась в его воображении, была фигура того или иного индивидуума, или же комбинация индивидуумов, которых он затем заставлял действовать <...> Лица эти обрисовывались пред ним живо и определенно, причем он старался, по возможности, детальнее изучить их характеры и возможно точнее описать их. Для большого уяснения себя он писал нечто вроде биографии каждого из действующих лиц, доводя их историю до начала действия в задуманной повести. Словом, каждое действующее лицо имело у него dossier наподобие французских преступников в парижской префектуре. Запасшись такими материалами, он задавался вопросом: в чем же выразится деятельность моих героев? И он всегда заставлял их действовать таким образом, чтобы пред читателем вполне обрисовался данный характер. Но, как говорил Тургенев, его всегда упрекали в изъянах художественной архитектоники произведения, иными словами, композиции, построения <...>

Я помню, как Тургенев, говоря о Гомэ -- персонаже из "Г-жи Бовари" -- маленьком провинциальном нормандском аптекаре, с его педантизмом и "просвещенностью", -- заметил, что сила подобного изображения заключается в том, что изображаемое лицо представляет в одно и то же время индивидуальность в самой конкретной форме и является типом. В этом же лежит сила тургеневских изображений: все они глубоко индивидуальны и в то же время типичны <...>

Я уже упоминал о дружбе Тургенева и Флобера; скажу лишь, что в этой дружбе было нечто трогательное <...> Между ними было некоторое сходство. Оба были высокие, массивные люди, хотя Тургенев был выше Флобера; оба отличались высокой честностью и искренностью и в характере обоих была печальная ироническая складка. Они горячо были привязаны друг к другу, но мне казалось, что привязанность Тургенева была окрашена сожалением. В Флобере было нечто, вызывавшее подобное чувство. В общем у него было больше неуспехов, чем удач, и громадная масса труда, затраченная им, не дала ожидаемых результатов. Он обладал талантом, лишенным высокой остроты ума; у него было воображение, но отсутствовала фантазия. Его усилие было поистине героическим, но, за исключением "Мадам Бовари", он сам скорее топил свои произведения, чем способствовал их успеху <...> В его таланте было что-то бесплодное. Он был холоден, хотя готов был бы пожертвовать всем, чтобы воспламениться. Вы не найдете в его повестях ничего подобного страсти Елены к Инсарову, чистоте Лизы, скорби стариков Базаровых. А между тем Флобер напрягал все усилия, чтобы быть патетическим. Эта частичная немота вызывала в тех, кто знал Флобера, чувство жалостливой симпатии к нему. Он был в одно и то же время могуществен и ограничен, и было нечто трогательное в этом сильном человеке, не могшем вполне выразить самого себя.

После первого года моего знакомства с Тургеневым я встречался с ним сравнительно реже. Мне редко приходилось бывать в Париже, и я не всегда заставал там Тургенева. Но я при всяком случае старался повидать его, и судьба благоприятствовала мне. Он раза три приезжал в Лондон на очень короткий срок, на пути к своему кембриджскому приятелю-охотнику. После 1876 года я уже часто видал его больным -- его терзала подагра, и он нередко чувствовал себя измученным. Тем не менее он, с присущим ему обаянием (я не могу сказать иначе), говорил о своей болезни, как и обо всем другом. Наблюдательность в этом случае направлялась на самого себя; в мучениях боли его посещали самые странные фантазии и образы, которые он анализировал с удивительной тонкостью. Несколько раз я посетил его в Буживале, где он жил в очень обширном и изящном шале <...> В последний раз я видел его в ноябре 1882 года в Буживале. Он был уже очень болей, но еще не совсем потерял надежду на выздоровление и был почти весел. Ему надо было ехать в Пария?, и так как он не выносил тряски вагона, он отправлялся в карете и предложил мне занять свободное место в ней. В продолжение полутора часов он неумолкаемо говорил с обычным остроумием и живостью. Когда мы прибыли в Париж, я вышел из экипажа на одном из бульваров, попрощался с ним у окна карсты -- и это была наша последняя встреча: я более не видал его <...>