Его голос, когда он произносил эти слова, в котором, мне казалось, я впервые уловила едва заметную дрожь, и моя готовность допустить, что он все понимает, заставили меня упасть на колени возле его кроватки и еще раз попытаться отнять его, завладеть им.
— Милый маленький Майлс, милый мой маленький Майлс, если б ты только знал, как я хочу помочь тебе! Только это одно, ничего другого, я скорее умру, чем причиню тебе какое-нибудь огорчение или допущу какую-нибудь несправедливость — я скорей умру, чем позволю хоть волосок тронуть на твоей головке. Милый маленький Майлс, — и я решилась сказать прямо, даже если б мне пришлось зайти слишком далеко, — я только хочу, чтоб ты помог мне спасти тебя!
Но как только я это выговорила, я в ту же минуту поняла, что переступила границу дозволенного. Ответ на мою мольбу последовал мгновенно, но какой! Неистовый порыв ветра, поток ледяного воздуха вихрем пронесся по комнате, сотрясая все с такой страшной силой, как если бы вышибленная ураганом оконная рама обрушилась в комнату. Мальчик вскрикнул пронзительно громко, но, хоть я была совсем рядом с ним, в этом вскрике, заглушенном ураганным шумом, нельзя было различить ясно — ужас это или торжество. Я вскочила на ноги, сознавая только, что кругом мрак. Так мы и остались во мраке и несколько секунд молчали; я оглядывалась по сторонам и вдруг увидела, что опущенные шторы недвижны и окно плотно закрыто.
— Что это? Свеча погасла! — воскликнула я.
— Это я ее погасил! — сказал Майлс.
XVIII
На следующий день, после уроков, миссис Гроуз, улучив минуту, тихо спросила меня:
— Вы написали письмо, мисс?
— Да, написала.
Но я не прибавила, что мое письмо, запечатанное и адресованное, еще лежит у меня в кармане. Будет еще время отослать его, когда посыльный отправится в деревню. Между тем никогда еще у моих воспитанников, по тому, как они держали себя, не было такого блестящего, такого примерного утра. Было совершенно так, будто они в глубине души твердо решили загладить все недавние маленькие трения между нами. Они проделывали головоломные фокусы по арифметике, далеко превышавшие сферу моих скромных познаний, и придумывали с небывалым воодушевлением географические и исторические шутки. Особенно у Майлса заметно было желание показать, что ему ничего не стоит превзойти меня. Этот ребенок запечатлелся и живет в моей памяти, осиянный красотой и страданием, каких не выразишь словами; в каждом его порыве сказывалось особенное, только ему присущее благородство; никогда еще маленькое, бесхитростное существо, само чистосердечие и непринужденность для человека, не посвященного в его тайну, не воплощало в себе такого даровитого, такого удивительного юного джентльмена. Мне постоянно приходилось остерегаться, чтобы не выдать своего изумления, в которое моя наблюдательность посвященной то и дело повергала меня, не выдать себя недоуменным взглядом, взглядом отчаяния, которое я старалась подавить, теряясь в догадках, что же мог сделать такой маленький джентльмен, чтобы заслужить кару. Допустим, что темная сила, о которой я знала, открыла его представлению все зло, — жажда справедливости во мне мучительно требовала доказательств, что плодом этого был какой-то поступок.