-- В таком случае, спокойной ночи, дитя, -- отвечал мукаукас задушевным тоном.
Гречанка молча поклонилась остальным и пошла к двери, но мусульманин удержал ее, говоря:
-- Я знаю, кто ты, благородная дочь Фомы; мне передавали, что твой брат был женихом и приехал в Авилу праздновать свою свадьбу с дочерью префекта Триполиса. Тогда я прибыл по торговым делам на ярмарку и, к несчастью, стал свидетелем того, как необузданная шайка моих единоверцев напала на мирный город. Бедное дитя! Твой отец был самым знаменитым и храбрым нашим противником! Где бы он ни был, на земле или на том свете, он, наверное, уважает наше оружие так же, как и мы его. Но твой брат, предательски убитый перед самой свадьбой, проклял нас, умирая, и завещал тебе свою ненависть. Поэтому, если ты обрушиваешь на меня, как на одного из мусульман, свой справедливый гнев, я могу только склониться перед тобой с покаянием за вину своих единокровных. Я ничем не могу оправдать, решительно ничем, благородная девушка, гнусных злодейств, совершенных в Авиле, но, поверь, что только там мне в первый раз пришлось на старости лет краснеть за своих единоплеменников. Война, воспоминание о ком-нибудь близком, убитом врагами, или о разграбленном богатстве разнуздали народные страсти, а там, где это случится, и в мирное, и в военное время бывает одно и то же со дней Каина и Авеля.
Паула, неподвижно стоявшая до этой минуты против старика, покачала головой и сухо произнесла:
-- Все это не возвратит мне отца и брата. Сам ты кажешься человеком кротким, но, если твоя справедливость равняется твоей доброте, то на будущее время узнай сначала, с кем ты говоришь, прежде чем превозносить милосердие последователей пророка.
Паула еще раз поклонилась присутствующим и вышла из комнаты. Орион пошел за ней следом, решив во что бы то ни стало объясниться с девушкой. Однако он вернулся несколько минут спустя, тяжело дыша и стиснув зубы. Молодой человек, догнав Паулу, взял ее за руку, желая высказать все, что накипело у него на сердце, но она оттолкнула его с ледяной холодностью и презрительно повернулась к нему спиной. Он почти не слышал, как отец выражал Гашиму сожаление, что с ним обошлись так резко в его доме. Приезжий купец заметил на это, что он вполне понимает ожесточение осиротевшей девушки, так как в Авиле совершались действительно возмутительные дела.
-- Но в какой войне, -- продолжал старик, -- не случается этого? Даже христианин не всегда может обуздать себя; мне говорили, что и ты лишился двоих цветущих сыновей, а между тем, кто убил их? Христиане, твои собственные единоверцы...
-- Нет, не единоверцы, а заклятые враги моей веры, -- медленно произнес старик с ударением на каждом слоге. Его речь звучала холодным высокомерием, он широко раскрыл глаза, напоминавшие те твердые камни мутного блеска, которые вставлялись его предками в голову статуй. Потом веки больного опять опустились, и он продолжал равнодушным тоном:
-- Однако сколько же ты хочешь за свой ковер? Я желаю купить его. Назови окончательную цену, чтобы не торговаться попусту.
-- Я был намерен просить пятьсот тысяч драхм [18], -- отвечал купец, -- но могу уступить за четыреста тысяч.