С полчаса продолжалось бешеное ликованье над убитым львом; с полчаса простояли и мы почти не шелохнувшись. Я не знаю что думали мои сотоварищи, но мои мысли не вращались далеко. Впечатление только что пережитых минут было так сильно что не могло исчезнуть скоро и охватывало еще все мое существо. -- В трепетные минуты смертного боя мысль не может работать усиленно и представлять все, но за то потом все становится яснее, понятнее, чувственнее, и впечатление может быть подвергнуто анализу. Только теперь представилась мне ясно вся обстановка ожидания и боя, картина тех ощущений которые я только что пережил и, казалось, готов был снова пережить. Как-то полнее охватило меня: и чувство трепетного ожидания страшной минуты, и тот кошмар, который нападает на человека в роковой момент, парализуя часть мыслительных способностей и ослабляя другую, что позволяет даже трусу делать чудеса и чувство удовлетворения, вначале чуждое гордости. Только позднее, когда перечувствовалось все, когда невольно сравнения полезли в отуманенную удачей голову, проснулось и в бродяге лесном нечто похожее на чувство гордости, далекое однако от презрения к побежденному врагу. Невольно тогда охотнику, зашедшему из северных лесов Прионежья в дебри африканских лесов и стоящему в полуночный час над трупом убитого льва среди десятков ликующих номадов, показались жалкими и ничтожными его прежния охоты, прежние трофеи, прежние враги, и он, сравнивая пантеру и льва с волком и медведем родных лесов, не мог не поднять несколько головы, радуясь счастливому случаю и победе.
Исафет первый нарушил ночное ликование над трупом павшего животного приказанием убрать его из-под навеса дзерибы, чтобы на утро снять с него шкуру. С диким шумом и гиком поднесли длинные шесты, подвели их подо льва и человек двадцать приложили к ним свои руки. Не столько перенесен, сколько перекачен был тяжелый труп, а затем мы отправились в свои хижины. Несколько выстрелов из разряжаемых ружей прервали царившую вокруг тишину, а потом все мало-по-малу начало успокоиваться. Только собаки не могли угомониться и почти всю ночь лаяли и брехали около трупа ненавистного льва.
Забравшись в свою хижинку и покрывшись длинною арабскою гандурой, я притаился чтобы заснуть, но мысли были так разбросаны что сон долго бежал от меня. Почти рядом лежавший труп убитого льва долго мерещился мне; несколько раз я вскакивал со своего нехитрого ложа и прислушивался к тихим звукам ночи, словно ожидая нового львиного рыка, но сам "возмутитель ночи" лежал бездыханный возле куббы. Львиная ночь между тем проходила... Смолкли уже совы и шакалы; где-то в горах уже закричал проснувшийся пернатый хищник; в кактусовой дзерибе мелодично свиснула крохотная птичка.
XI.
На другой день рано утром мы уже возращались в лесную хижину Исафета полные гордым сознанием своей победы.
Еще задолго до вечера мы были в куббе старого охотника, где я и расположился провести последнюю ночь. Немного провел времени я здесь, но сколько живых, трепетных впечатлений я выносил отсюда, сколько пережил я счастливых часов полного погружения в дебри африканского леса, сколько передумал, перечувствовал, сидя у костра пред хижиной Исафета или бродя с берданкой на плече под сенью вековых деревьев, колыхавшим над моею головой свою зеленую листву!.. Я хорошо знал и любил лес до прибытия в хижину Исафета; но старый охотник, нехитрый Араб, научил меня еще многому о чем были у меня лишь смутные представления. Он научил смотреть на лес не только как на сумму жизней миллионов существ составляющих его и обитающих в нем, но как на одно колоссальное существо которое живет самостоятельною жизнью, веселится и плачет, болеет и наслаждается здоровьем, имеет свои печали и радости, словом, все нужное для того чтобы жить.
Наступала уже ночь, темная, тяжелая и сырая, какие могут быть только в самой дебри дремучего леса. От прогретой днем лучами африканского солнца земли подымался белый туман, сквозь который не могли пробиваться не только серебристые лучи звездочек смотрящих на землю, но даже снопы света возрастающей луны.
В честь нашей победы и нашего отъезда старый охотник запалил огромный костер на прогалинке вне своей дзерибы. Вспыхнул яркий веселый огонек, пожирая губчатые высохшие пни кактуса, обломки пробковой коры и. сучки смолистой тарфы. На вертеле жарился целый ягненок и кипятился большой глиняный горшок с водой, в котором мы заваривали русский чай. Так мы справляли канун своего прощания с лесною избушкой Исафета. Добрый старик вероятно старался чтобы гости его вынесли самое лучшее воспоминание об его гостеприимстве, что было более чем напрасно, потому что сердца наши и без того были преисполнены такою благодарностью к нашему хозяину что ее нельзя было увеличить уже ничем.
Несмотря на грустное мое настроение, вызванное, разумеется, расставанием с лесною хижиной, ставшею для меня в продолжение немногих дней дороже всяких палат, разговор наш был довольно оживлен: Исафет и Ибрагим рассказывали о своих охотничьих похождениях и расспрашивали меня о наших северных лесах. И когда услышали оба страстные охотника о наших непроходимых дремучих лесах, которые тянутся нескончаемою чередой от Приладожья в тайги далекой Сибири на многие тысячи верст, я видел как блистали у них глаза, как высоко и трепетно поднималась их грудь, как им хотелось бы изведать вольного простора северного леса, не стесненного ничем кроме Океана.
-- Ли джаиб! (Это удивительно хорошо!) говорил Ибрагим.