Началось это с Маши. Мы с Сеной долго не поддавались. Обсуждая однажды вопрос, чего больше на свете -- радости или печали, я спросила Машу, как обстоит с этим у нее. Она даже удивилась. "Конечно, больше страданий! -- сказала она, как всегда серьезно и искренне. -- А у тебя?" Мне было неловко и обидно за себя, но лгать я не умела и созналась, что у меня в жизни больше хорошего, чем дурного. "И у меня тоже!" -- басом заявила Сена и даже обняла меня.
Однако скоро что-то новое стало волновать и нас.
И когда мы умственным взглядом как бы следили за Машей, мы не находили ничего удивительного в ее состоянии. Разве жизнь, с ее красотою и властью, с постоянно уходящими в прошлое мгновеньями и годами, с умершими людьми и неискоренимою жаждою счастья, с грустными и страшными снами, сами тихие комнаты и воспоминания прошлого, -- разве все это не хватает за сердце, как музыка?
Я уже говорила, что мы были лишены того, что называется систематическим воспитанием. Надя называла нашу тоску презрительно "рибомонами", но все Соловьевы были резко склонны к тому же...
Я не знаю семьи даже и того времени, где бы любовь занимала такое всепоглощающее, великое место в жизни, как у Соловьевых. Положительно любовь наполняла всю жизнь и была главным, что двигало ею. Может, это и часто так, но я не видала нигде, чтобы это было так философски обосновано, так сознательно. Любовь была смысл всего. Вне ее ничего не было на свете ценного. Я бы сказала -- после Бога это был главный предмет культа, если бы не было истины -- Бог есть любовь...
Мы с раннего детства слышали о драме, которую пережила старшая в доме -- Надя Соловьева. Красивая, привлекательная, обожавшая брата Владимира. Он тоже горячо любил ее и, как сам говорил мне, уважал. Надя была счастлива. Ждали формального объявления ее невестой красивого высокого белокурого студента с черными глазами. Соловьевы умели сильно чувствовать, и счастье совершенно преобразило ее. Это был как бы полный расцвет ее молодости, сил, красоты. Потом все разрушилось. Что-то случилось, хотя наружно и шло все по-старому. Страдала она очень долго. Один раз пришла с прогулки в детскую, смотрела странно, спрашивала что-то, чего никто понять не мог, и, что-то вспомнив, закрыла лицо руками и заплакала. Анна Кузьминична увела ее и просила, чтобы об этом не рассказывали.
Мы слышали, что жених ее уехал в Петербург и написал ей оттуда, что просит его забыть, что он ее не достоин, что любит и будет любить только ее, но не в силах отказаться от предстоящей ему дороги... Скоро он женился и быстро пошел в гору, стал камергером и министром... Надя не изменила ему, отказывала всем, и в том числе друзьям любимого брата... Дружба ее с Анной Кузьминичной продолжалась всю жизнь. Уже рано обозначилась ее болезненность -- она страдала, как и старшая сестра, периодической тоской, меланхолией.
Любовь, поглощающая всего человека, дающая глубокие страдания и наибольшее счастье, меняющая человека и все кругом, сама по себе как бы сделалась целью нашей жизни. Это было довольно странное чувство -- жажда любви и при этом искание ее трагедии гораздо больше, чем самой любви. Мы всячески старались придумать себе предмет такого высокого и благородного переживания... Сена очень рано нашла его в лице друга своего брата Александра Соколова. Большеглазый, мечтательный и женственно красивый, он, казалось, был совершенно подходящим выбором, но так как все ограничивалось его неожиданным появлением за чаем и разговором с Надей в нашем присутствии, то это скоро прошло. Влюбилась же Сена действительно сильно, с тоской, ожиданием встречи, объяснениями и слезами, -- в свою кузину, ту самую красавицу Катю Романову, в которую когда-то был влюблен сам Володя...
Странно, что мысль о взаимном счастье, а особенно о браке, как-то совершенно не вязалась с нашими Любовями. В этом не было бы ничего интересного. Кажется, мы были бы даже смущены таким неожиданным оборотом дела. К браку мы вообще относились сомнительно. Это было в наших глазах чем-то вроде тех скучных хозяйственных разговоров, которые вели наши матери где-нибудь на диване после обеда.
С Машей, однако, давно происходило что-то серьезное. Она была уже почти большая, и на нее надели длинное платье. Почему-то мне было жаль по этому поводу и ее, и наши детские годы. Дружба наша не ослабела, но она что-то давно скрывала от нас. Тоска ее стала сильнее, вся она изменилась. И когда я узнала, что предметом ее серьезной любви оказался мой старший брат, которого Володя с детства называл Никола, -- это совершенно выбило меня из колеи и потрясло мою душу. Не то чтобы этот человек был недостоин ее бесконечной тоски, того мира поэзии и страсти, которым она заражала меня; но он был совсем простой, реальный человек, вспыльчивый, нелепый, с резкими манерами, насмешками надо мной, да и над ней, великолепным тенором, залихватскими русскими песнями. -- "Николушка, забубённая головушка", как называла его очень его любившая тетушка из Елецкого уезда; человек, живший совсем близко наверху, любивший студенческие кутежи и пропадавший все время экзаменов из дома вслед за оставленной в передней запиской на имя родителей: "Из Соловьева 5, обедать дома не буду", -- словом, не представлявший, с моей точки зрения, ничего необыкновенного. И жалость к моему другу с особенной силой охватила меня...