-- Хорошо ли вам там, Владимир Сергеевич? -- спрашивала его моя мать. -- Спите-то хорошо? Не мешают вам по утрам?
-- Нисколько. Только вот это утро курица вздумала рожать и подняла вопль необузданный.
Без постоянного правильного заработка, всегда гонимый за свою работу, которую запрещала цензура, слабый здоровьем, он очень нуждался в деньгах. Это была вечная забота Поликсены Владимировны, вечная ее тревога.
Соловьев бедствовал еще и потому, что отдавал все, что имел, куда и как попало. Постоянно шли у нас наши общие семейные обсуждения его необузданного нрава. Он как будто не мог видеть деньги, держать их в руках, чтоб не отдать. И делал это совершенно зря, по мнению всех. Подкатывал в Покровском к нашей даче в нарядной, почти лихаческой пролетке один из рослых сыновей богатого двора Барановых; выходил Соловьев с развевающимися волосами, в макферлане27, который он называл "безрукавной летучей мышью", и что-то отдавал извозчику. После этого я слышала из своей детской, как отец мой жаловался рядом в спальне матери: "Нет, Володя хорош! Ездил с Барановым за рубль с четвертью, и то дорого... приехал и отдал ему... гляжу, трехрублевку! Понимаешь, -- даже не поблагодарил его. Поглядел с удивлением и поехал. А бедная Поликсена Владимировна..." Мы все привыкли и к этим жалобам, и к тратам Соловьева. Рассказывали, что повадился к нему под окно ходить разносчик, и он бросал деньги, ничего не покупая. В "районе" Пречистенки все знали его. У извозчиков -- самых после нищих праздных обывателей, подолгу стоявших на углах, имевших во всех домах постоянных клиентов и знавших все "дни" на неделе и всех их посетителей (дни эти они называли "балами"), -- с быстротою молнии распространялась весть, что приехал Владимир Сергеевич. Они часами дожидались перед домом, соблюдая между собою какую-то очередь. Нищие приходили издалека и тоже в каком-то установленном порядке ждали у двери и у Соловьевых, и у нашего дома, где был особенно удобный для всяких сборищ, бесед и ожиданий большой подъезд. Особенно один нищий, бывший раньше натурщиком в Школе живописи на Мясницкой, куда с юных лет ездила на уроки Сена Соловьева, -- высокий, с седыми баками, ярко-красным носом, в дворянской фуражке, -- сделался как бы общим знакомым и пользовался особым почетом. Кто он был, никто не знал. Знали, что он был пьяница и иногда приходил с таким пылающе-красным лицом и глазами, таким даже фиолетовым носом и таким запахом вина, что было противно и жутко. В Школе обращал на себя внимание тем, что совершенно неожиданно и, что называется, ни к селу ни к городу произносил французские слова. Сидит-сидит и скажет: pas du tout. Сена его недурно написала на уроке, и я с детства привыкла к его лицу с бакенбардами. Он так и звался у нас -- "нищий Володи Соловьева", так как у брата были свои постоянные, но в отсутствие Соловьева он переходил к брату; после же его смерти перешел совсем, знал все часы его лекций, уроков и посещений редакций, ходил иногда прямо в университет или ждал у нас в Гагаринском переулке у подъезда и звонил, пока брат рассчитывался со своим придворным извозчиком Спиридоном. И всегда соблюдал при этом умеренность, приходил в известные дни и получал не больше двугривенного, часто бежал в лавочку менять рубль, если не было мелочи. Но все это были траты небольшие. У Соловьева были и серьезнее. То и дело приходили к нему через неосвещенную залу, прямо в его комнату с большим столом перед окнами, какие-то неизвестные люди, иногда странные и казавшиеся скучными, часто старики, и о чем-то говорили подолгу. Впрочем, тогда это было в обычае. Был какой-то полковник, страдавший, по его собственному признанию, "напором мыслей", которого долго посылали от Аксакова к Черняеву28, от Черняева к Толстому, от Толстого к Соловьеву и наконец, когда уже совсем не знали, куда послать, -- послали к известному всей Москве С. А. Юрьеву29. Соловьев часто отдавал таким людям суммы довольно крупные, иногда все, что в данную минуту имел. Большой разговор у нас был тогда, когда сшили ему хорошее ватное пальто, -- он и отдал его сейчас же голодному и оборванному студенту.
Соловьев был упрям, своенравен и не обращал на общее негодование совсем никакого внимания, даже сердился.
-- Не могу же я ему не отдать, когда у него ничего нет!.. -- запальчиво, на высоких нотах говорил он.
-- Знает, что Поликсена Владимировна опять сошьет! -- возмущались мои родители.
Забавнее всего, что как-то во время беседы с меньшими сестрами и со мной -- что случалось редко: мы его боялись и смотрели как на человека, нам недоступного, -- он пресерьезно доказывал нам, что по природе скуп.
-- Чего ты хочешь? -- сердито возражал он Сене, и лицо его было по-детски серьезно и напоминало чем-то выражение Сены. -- Если я говорю тебе, значит, я знаю. Я могу отдавать что-нибудь, потому что я хочу этого и борюсь с собой. А по существу, на самом деле -- я очень скуп, и мне многое нужно и бывает жалко расставаться. Оттого и борюсь. Это вовсе не смешно...
Странно было видеть его за чем-нибудь житейским, связанным с мелкими интересами. Вероятно, осуждал он себя, когда тоже нам показывал склянки одеколона, эликсира, какой-то туалетной воды, которые накупил в редкий период получки денег.