Соловьевых каждое воскресенье водили к обедне. Когда наша няня и горничная рассуждали о жизни прислуги у нас и у Соловьевых, то неизменно говорили, что у Соловьевых -- порядок, у нас же, по их уверению, "порядка не было" -- ложились и вставали поздно, завтракали в разное время, ночью подолгу сидели в кабинете. Вдобавок считалось, что в церкви неизбежно должно было простудиться, и все очень любили вообще рассуждать на эту тему, что "дело не в этом". И только на Страстной неделе, в особенности темными или залитыми горящими свечами всенощными и жаркими заутренями, весенними вечерами, даже ночью, на рассвете церкви наполнялись студентами, чиновниками и профессорами и целыми компаниями молодежи; жизнь выбивалась из колеи, и все вдруг вспоминали, что Православная Церковь, абсолютно истинна она или нет, устарело в ней многое или нет, и сделалась ли она "полицейским учреждением" (это тоже любили говорить многие просвещенные москвичи) или нет, -- представляет величайшую драгоценность, не допускающую и мысли о возможности изменить ей...
Мы много говорили на религиозные темы, Соловьевы еще и много читали и рассказывали мне. Старшая из живших в доме дочерей, Надя, относилась критически к нашему "фантазированию" и странным заглавием одного из самых любимых нами рыцарских романов "Рибомоны Белые и Черные" определяла наши настроения. "Это все Рибомоны, -- говорила она. -- Вы бы хоть немножко посерьезнее стали... Ведь не маленькие..." Нас это сердило, но мы и сами не обходились без этого нарицательного понятия.
К казенному дому Соловьевых примыкал большой сад с акациевой аллеей, неизбежным курганом, особенно красивый ранней весной, когда он зеленел, неожиданно ярко и сочно, и распускалась сирень.
Раз в неделю -- у Соловьевых по пятницам, у нас по субботам -- собирались "гости", к которым мы, конечно, не выходили. В том круге московского передового общества, где мы жили, все дни недели были распределены, и каждый вечер отец мой уезжал. И хотя были разные кружки -- прежде всего славянофилов и западников, потом всякие, причастные к интересам театральным, литературным; профессорские и другие, -- но все они соприкасались близко, и везде можно было встречать одних и тех же людей; без некоторых из них не обходилось вообще никакое сборище. И время проходило одинаково: пили чай, курили и разговаривали.
У Соловьевых встречались гости, которых не бывало в другие "дни" и у нас, -- больше из западников: Е. Ф. Корш18, переводчик Шекспира Кетчер19, В. И. Герье, много профессоров и молодой ученый, оставленный при университете по кафедре истории Сергеем Михайловичем, смышленый, тихий, с веским, чуть заикающимся говором, с косым рядом и острыми хитроватыми глазами -- В. О. Ключевский.
В дни, когда были гости, обычная жизнь нарушалась, менялся вид комнат, делалось очень светло, оттого что зажигались все лампы, готовили чай, и до поздней ночи раздавались звонки; долго, всю ночь, гудели голоса в гостиной.
Мы гораздо больше любили наши обыкновенные воскресенья -- в неосвещенной зале в Денежном переулке, куда свет падал от уличных фонарей, -- когда вдоволь можно было наговориться обо всем. Иногда заходили мы в пустой, просторный, молчаливый кабинет Сергея Михайловича. Длинные полки книг, огромный письменный стол, стопки книг даже на полу -- все то, что мы никогда не могли видеть, когда он был дома, охватывало нас любопытными, уже известными нам по учебнику Иловайского образами и событиями, которыми сам он жил в этой комнате. Поздними весенними сумерками мы разглядывали портреты -- гравюру Петра Великого с железным лицом, Екатерину Вторую.
-- Два его любимых исторических лица, -- объясняла нам Поликсена Владимировна.
На диване лежала подушка с вышитой бисером кошкой. Сергей Михайлович необыкновенно любил кошек, но никому и в голову не могло прийти завести ее в доме: слишком он был занят серьезным делом. Кошек он странно сопоставлял с душою русского народа: мягка и кротка, безответна до последней минуты, но если раздразнить -- делается страшным зверем.
Еще больше любили мы отправляться вниз, в полуподвальную, совсем уединенную и почти таинственную комнату Володи. Вечерами, в темноте, там было жутко. Комната тоже была вся в книгах -- на полках, и на столе, и на полу. Пол был обит, но не линолеумом, которого еще не было, -- шаги утопали в чем-то мягком, и сильно пахло клеенкой. Мы садились на диван и снова при свете луны или фонаря с улицы вели свои беседы. И здесь тоже -- отсутствие человека, который жил в этой комнате, как бы что-то оставляло от него и уносило в иной мир.