Часам к семи Гартман вернулся домой грустный и еще более опечаленный мрачным видом города. На улицах все так же, как и утром, народ толпился в тоскливом ожидании.
Послав осведомиться о раненых, которых состояние не более прежнего давало повод к опасениям, Гартман прошел в свой кабинет и велел подать себе ужин. Но он ел мало и скорее по рассудку, чтоб поддержать свои силы, чем потому, что чувствовал голод.
Старик был сильно озабочен; его волновало тяжелое предчувствие.
Он все более и более задумывался над мельчайшими подробностями своего разговора с Люсьеном и прениями совета, на котором присутствовал. Сердце его отказывалось верить в возможность измены со стороны человека, которого он облагодетельствовал и, с тех пор как принял в дом, скорее держал как друга или родственника. Такая чудовищная неблагодарность, глубокая безнравственность и страшный цинизм казались ему выше всего, что может допустить ум человеческий, и потому немыслимы.
Спустя мгновение, он отодвинул от себя тарелку, едва коснувшись пищи, и впал в глубокое раздумье.
Вывело его из задумчивости появление слуги. Франц пришел доложить, что господин Поблеско просит позволения переговорить с ним, если ему угодно будет принять его.
-- Пусть войдет, -- ответил Гартман.
И он прибавил про себя со вздохом облегчения:
"Наконец-то я узнаю, при чем я".
Франц ввел Поблеско, убрал со стола и ушел.