Одну из героинь он прозвал "кокетка на лампадном масле". Они хотят, говорил он, чтоб я предпочёл ножке Аспазии лапоть Матрёны, а речи Перикла -- бормотанье дьячка. "Н-н-не могу". Нередко он приходил к нам утром, чтобы никого не застать, и изливал постоянно всю горечь, которою переполнялось его сердце, а сердце напрашивалось на привязанность. В его жалобах было что-то ребяческое и комическое. Он жаловался на свою тщедушную наружность и божился своим греческим богом, что если бы в кулаке его было столько отваги, сколько в душе, врагам бы его не посчастливилось. Судьба, как нарочно, сводила его с людьми, которые раздражали более и более его желчь. Он нанимал комнату у знакомых, людей не злых, но до крайности неразвитых; они издевались над его больными нервами, пугали его из-за дверей неожиданными криками и являлись в его спальню привидениями по ночам. Щербина то грустно, то желчно жаловался на них и отдыхал душевно с нами. Бывало его уговоришь, успокоишь, он повеселеет, объявляет, что кроме нас никого знать не хочет, и начинает ходить по комнате и говорить стихи, немного заикаясь.
Одна московская дама, узнав о его затруднительных финансовых обстоятельствах, прислала ему дюжину сорочек. Щербина велел ей сказать, что, так как в настоящую минуту у него нет денег, он не может ей отдарить ситцевым платьем, и потому не принимает её подарка; но проявление тёплого участия его очень трогало. Во время крайнего безденежья он зашёл к скульптору Рамазанову, чтобы занять хоть бездельную сумму, и познакомился у него с Матвеем Павловичем Бибиковым, автором итальянских уличных сцен. Кошелёк Рамазанова оказался пуст; после отъезда Щербины Бибиков узнал о цели его визита и просил Рамазанова передать ему двадцать рублей и потребовал тайны, недоумевая, как будет принята его обязательность. Однако Рамазанов назвал его Щербине, который был чрезвычайно тронут, принял деньги и поспешил рассказать своим друзьям о поступке Матвея Павловича.
Между нашими посетителями у него были и приятели. Наш известный естественник, Николай Алексеевич Северцов, смеялся от души его юмористическим выходкам. Нельзя не сказать несколько слов об этой замечательной личности. Это был тип специалиста, или, вернее сказать, человек одержимый бесом специальности. Личность его стушевывалась за специалистом. Он весь ушёл в науку, жил в особенном мире, и как будто случайно попадал в наш мир. Ему надо было от чего-то освободиться, чтобы наконец сказался человек, и то не такой, как другие. Он говорил сквозь зубы, словно пережёвывал слова, и когда говорил с кем-нибудь, смотрел в сторону, часто думая о другом. Ему случалось отвечать на вопрос через два дня, когда вы уже о нём совершенно забыли. Странности его истекали из одного источника, из господствующей мысли, которая отделяла его ото всего окружающего. Эти странности смешили, но он сам был слишком оригинален, чтобы казаться смешным. Они обуславливали его личность, выдвигали её, как и всё остальное, из ряда обыкновенных людей. О животных он говорил, как о мыслящих и близких ему существах.
Раз в зоологическом саду тигрица оцарапала ему руку; я спросила у него, как это случилось.
-- Да я, -- отвечал он, -- к ней подошёл, да просунул руку в клетку, хотел тигрёнка погладить, а она, не поразобрав, в чём дело, меня и царапнула. Чуть было, паскудница, руку не оторвала.
Его можно причислить к тем героям науки, которые для неё жертвуют собой. Много было таких случаев в его жизни. Кафедра была его прямым назначением, но он от неё отказался. Она бы стеснила его свободу; ему не сиделось на месте. Он мечтал неусыпно о новых открытиях, о новых приобретениях для науки. В Туркестане Якуб-хан сажал на кол русских парламентеров, но Северцов пошёл на опасность, имея только в виду исследование края. Никогда не служив в военной службе, ему пришлось водить отряд на приступ и взять на себя эту роль парламентёра, за которую уже двое наших погибли лютою смертью. Северцеву первому обязаны географическою картой Туркестанского края. Когда его командировали в учёную экспедицию для исследования Закаспийских степей, забыв, что он находился между дикими племенами, он зашёл к ним вглубь этих степей, был взят в плен, изрублен, изувечен и страдал целый месяц и от ран, и от всякого рода лишений. Освободившись наконец, он остался ещё несколько месяцев в крае, чтоб опять приняться за дело. И эти подвиги совершались с такою простотой, с таким отсутствием самолюбия, что я о них большею частью узнала случайно.
Не нам, людям тёмным, следовать за этим неутомимым деятелем в разные части Европы и Азии, куда его влекло страстное призвание, и откуда он возвращался с массой новых сведений и приобретений. На других лежит обязанность почтить его память и заставить уважать его имя даже тех, кто не способен оценить его значение. Скажу только, что те из его книг, которые были переведены на немецкий и английский язык, читались всею учёною Европой. В Париже Левальян, Жофруа С.-Илер оценили его по достоинству.
Дарвин, прочитав в переводе его книгу о возрастных изменениях птиц, сказал: "Вот мой преемник!" В Берлине старый Гумбольдт навестил молодого учёного.
Северцов стоял в гостинице, где ему отвели, по его просьбе, самый дешёвый нумер. Раз после прогулки он возвратился домой, и кёльнер с низкими поклонами объявил ему, что пожитки его перенесли в другой нумер, из самых лучших, так как в его отсутствие "Herr Geheimrath" Гумбольдт спрашивал приезжего и оставил ему свою карточку.
Я знала коротко Северцова в частной жизни, и могу ознакомить с ним читателя только с этой стороны. Сердце у него было доброе, мягкое; он был горячо привязан к своему семейству, где его любили и ценили вполне. Одна из его сестёр с ранних лет держала в порядке его коллекции, отмечала ежедневно метеорологические наблюдения, словом, по мере сил старалась быть ему полезною.