— Если ты найдешь Влахова, скажи ему… Я забыла об этом написать… Скажи, что два раза русские меня спасли от смерти. Один раз он знает, а второй, когда ты пришел в тюрьму. Прощай, Медведь!..

Воронов не выдержал — неуклюже, как настоящий медведь, на темной винтовой лестнице он обнял Мадо.

Она стояла у окна, глядела, как он шел по улице, как потом исчез в сизой дали, и повторяла: «Прощай, Сергей! Прощай, любовь!..» Ей казалось, что она встретилась с Сергеем и снова рассталась, теперь навсегда. Она научилась владеть своим сердцем, больше не мечтала о счастье. Она была готова к новым боям, к суровой, трудной жизни. Лежан, который ее видел накануне, был поражен ее спокойствием, выдержкой, верой. И все же сумасбродка Мадо не осталась где-то на довоенной скамейке под каштаном, она стояла сейчас у окна и широкими блестящими глазами глядела — через дали, через года — на того, кого она любила еще сильнее прежнего.

20

— Вот бы где вас заснять, товарищ майор, и послать в «Огонек», — сказал лейтенант Бабушкин.

Сергей засмеялся — картина, наверно, дикая: «виллис» завален розами, астрами, пионами, не видно даже, что это машина, а среди цветов майор инженерных войск, густо припудренный дорожной пылью.

Они подъезжали к первому болгарскому городу. Вдоль шоссе стояли люди; были здесь черноглазые девушки с высокими выпуклыми лбами, нежные и строгие, гимназисты в форме, старые седоусые крестьяне (такими изображали запорожцев), молодые смуглые попы, как будто сошедшие с древних фресок, партизанки, вооруженные немецкими автоматами, учителя и фельдшеры в чесучовых пиджаках, босые, но нарядные крестьянки, голосистые дети. Все они бросали цветы в машины, под машины и повторяли: «На добр час!..» И на деревянной арке, построенной за ночь, было написано: «Добре дошли!» Потом Сергея понесли на руках, он, растерянный, улыбался. Какой-то старик говорил, что он — ополченец, сражался на Шипке, и обнимал Сергея. Женщина в черном платке показала Сергею фотографию красавицы, это была ее дочка Леляна, расстрелянная немцами; женщина говорила: «Много ми ей тежко… Другарь!.. Русия… Победата…» И снова были цветы, лиловые и белые ирисы, покрытый мутью неги синий виноград, огромные восковые яблоки, пахучая айва.

Беленькие домики, веранды; сушится красный перец. Петлистые дороги. Высокие дубы, чинары, смоковницы, кедры. Долины с виноградниками. На склонах гор отары, как облака.

Радость людей казалась рекой, которая вышла из берегов и затопила мир. А по дорогам шла большая сильная армия; она теперь знала, что никто перед ней не устоит. Громыхали сотни танков. Длинношеие орудия поворачивались на запад. По вязкой глине, по теплой пыли, по камням шагали гвардейские дивизии. И люди, которые шли, так же радовались, как те, что стояли вдоль дорог: на несколько дней война скрылась за оградой из роз и девушек (их здесь называли «момичета»). И то, что вывески были написаны русскими буквами, и то, что чужой непонятный язык вдруг становился понятным, звучал, как родной, приподымало людей, которые прошли через реки, через битвы, через большую беду. «У Сталинграда был, а вон куда пришел», — рассказывал болгарам немолодой красноармеец, и его сажали на почетное место, угощали вином, прохладным и ароматным, как ранняя осень.

— Вот мы и в Югославии, — сказал Бабушкин.