Наконец, ко мне подошел сухой и ревностный призрак.
— Богатый выбор наилучших подтяжек по семь франков девяносто пять.
Агент господина Пике растягивал змеиные тела „наилучших“. Он любезно скрипел позвонками. Мне удалось кое-как уйти от него. А улицы продолжались. Их было недопустимо много. Мне казалось, что они повторяются, как мое отображение в зеркалах. Еще больше было людей. При чем все они чрезвычайно напоминали или Юра или Паули. Я кричал мужчинам: „вернитесь к ней“. Женщин я обнадеживал: „он скоро вернется“. Счастливые парочки на мгновение успокаивали меня — они нашли друг друга. Но тогда мнимый Юр неожиданно терял нос, и мне улыбался средневековый костяк сифилитика. Предполагаемые Паули меняли шляпы и возраст. Здесь были девочки, с любопытством заглядывающие в прорехи баров, путающие спряжения глаголов и ног, были старухи, которые едва сгибали колени, ноющие от ревматизма и от страсти, с морщинами, засыпаемыми пудрой как могилы землей, с именами, полными поэзии и нафталина: „тант Аделаида“ или „кузина Иоланта“. Здесь были румяна, тушь, шиньоны, подвязки, колье и крем, разумеется, крем — „секрет вечной молодости“. Парочки ныряли в прохладные норы ресторанов и гостиниц, где звяканье тарелок или скрип матрацов повторяли терцины Данте о любви, о той любви, что „управляет движением звезд“. И электрические звезды двигались. Они делали все. Они обеспечивали будущее вечерними курсами стенографии. Они же вставляли искусственные челюсти. Звездная метель безумствовала. Я то-и-дело закрывал глаза. Но тогда выступали звуки — автомобилей, радиоприемников, уличных зазывателей, проституток. Мне вручали счастье из американского золота и меня приглашали к бедной козе. Шатры Туниса обещали финики и танец живота. Неопрятные манжеты и военная медаль клялись положить меня на кровать покойного короля Великобритании. Спившиеся Офелии запросто требовали участия и папирос. Я ускорял шаг. Улицы продолжались. Юра не было.
Я начал обыскивать бары и рестораны. Мне показывали карточки, в них значились шампанское, моллюски, тушеная капуста. Черные грумы нагло смеялись надо мной. Они быстро вращали зеркальные двери, и я бился в летучей клетке. Начались танцы. Меня сбивали с ног, опутывали серпантином, обстреливали бумажными ядрами. Джаз-банд издавал рык и топот. Это в штабе Миссисиппи линчевали негра, и душа линчуемого, тонкая и хрупкая, как побег пальмы, пискливо жаловалась через саксофон. Где-то в углу били девочку. Где-то грызли соленый миндаль. „Я люблю Поля Морана и тибетские танцы“, сказал один. „Доллар сегодня двадцать четыре восемьдесят“, ответил другой. „Факир спит уже тридцать второй день“. „Дайте мне скорее соды, не то я испачкаю скатерть!“ Это было в тридцатом или в сотом кабаке. Я рукавом вытирал лоб и бежал дальше. Металлическая сопелка рыдала.
Я пробовал вырваться из этой чащи огней, бемольных поцелуев и пробок в рыжую пустыню окраин, дышащих семейными раздорами и жареной картошкой. Каскетки бильярдным кием прокалывали сердце бубновой дамы, которая в жизни знает только одно — чистит зубы патентованной пастой „Лео“. Масло дорожало на семь су. С маслянистых локтей кабатчицы падали лицемерные слезы. Плач негра здесь становился простонародным, его повторяла даже шарманка, эта старуха, брюзжащая о былой любви и о былой дешевизне. Юра не было ни в колодах карт, ни в темных залах кинематографа, где роговые очки прыгали по небоскребам, его не было ни в женских зрачках, ни в витринах, его не было нигде.
Я больше никого не искал. Я убегал от неизвестных преследователей: от шляп, от вывесок, от фокстротов. Полицейские недоверчиво оглядывали меня, а звезды кичились миллиардами километров — они были еще недоступнее, чем бары и чем зрачки. Наконец, мне показалось, что я нашел лазейку. Пустые ступени широкой лестницы уводили наверх. Однако тотчас же я услышал чужие шаги, сухие, как щелк „ремингтона“. Я оглянулся. За мной бежали костыли. Я попробовал улизнуть. Едва дыша взобрался я наверх. Бездомные собаки лизали призрачный сахар собора Сакре-Кэр. Они выли. Кроме них выла скрипка, и, купая осторожные усики в теплой пеке пива, приказчики средних лет танцовали „яву“. Внизу потея метался, оранжевый от золота, от крови и от огней, вымышленный город. Я глотал горячий пар и задыхался. Костыли все же нагнали меня.
— …Тридцать две различные позы за четыре франка, и отравленный газами герой войны…
Когда я бежал вниз, позади еще щелкало палисандровое дерево и сухое горе. Тридцать две позы множились, они выпирали из освещенных окон. Прошло немало времени, пока я добрел до Сены. Как ни в чем не бывало, она качала идиллические баржи и луну. Если багры полицейских искали утопленника, то и это могло сойти за рыбную ловлю. Я залез под мост. Там пахло прошлым столетием и испражнениями. Верлен подвыпив декламировал стихи, а умиленные пискари требовали удочки. Но и здесь плотная тень подступила ко мне. Непомерно длинная шея и пятнистые лохмотья напоминали жираффа. Это существо должно было лизать зеленую муть быков.
Я ждал брани или побоев, как святотатец, нарушивший сон мумии. Но тень запела. Да, она именно запела, голосом ржавым и зловещим, как скрип церковных дверей:
— „Здесь ча-а-асы, проходят как минуты“…