Да, да, конечно! Он делает вторую вещь. Он выдает с головой любовь. Томилин прыгнет и замрет, раскинет ручки — всё как напечатано: «ты у меня одна…» «навеки…» Из под носка выскакивает вечность. А шар живет один, и если высчитать получше — он будет над землей и вне земли. Значит уйти? Пускай Томилин, потеряв лицо, находит голодный, бешеный и радостный зрачок.
Уйти не может. Ходит. Глядит. И, прикусив тоску, строит Витрион.
Не вытерпев, спросил:
— Скажите прямо… Томилин?
Серьезно, с грустью, чернью опушив глаза, точь в точь, как птицы в дырке, сказала:
— Нет.
А после — может это шутка, обидная до задыханья, до топота в каморке:
— Я люблю только ваш Витрион.
Белов хотел понять, не смог. Так всё осталось — от пуха золотого на затылке до жести и стекла, от метафизики Томилинской до хруста нежданно набежавших рук.
Сегодня добрый день. Пришел к Белову некто Гугерман. Взглянул на Витрион и взволновался. Гугерман был прежде, конечно же, помощником присяжного. Вёл маленькие иски, пил «Спотыкач» и, будучи меланхоликом, всё время размышлял: имел ли право Раскольников убить старуху? преступна ли в аспекте высшей этики любовь Анны Карениной? и в том же роде. Потом — октябрь. Отца Гугермана — брильянтщика — прикончили в чеке, скорей всего за множество мельчайших каратов. Мать умерла от сыпняка. И вообще ничего не осталось — даже бумажник с монограммой в трамвае вытащили. Ни семьи, ни букв. Был Гугерман — человек, на нём брюки. Москва — город, в нём Лубянская площадь. Не стало. А жить очевидно всё же нужно. Гугерман попал — судьба над меланхолией посмеялась — в подотдел цирка Тео.