Николай отмалчивался. Ему сегодня было совсем не по себе в церкви; он смотрел и слушал щеголеватого нового попа, а сам все с грустью вспоминал дребезжащий голосок отца Григория: «Господи, владыко живота моего? Духа праздности, уныния, любоначалия, празднословия не даждь ми… Дух же целомудрия, смиренномудрия, терпения, любви даруй ми, рабу твоему…» и ему казалось, что это было давно-давно, и он вздыхал с неопределенным чувством печали.
Подъезжая к дому, Мартин Лукьяныч сказал ему:
— Ты смотри, брат, не скройся, ты ведь сейчас в застольной или у Ивана Федотыча очутишься! Попы обещались приехать; отец Александр желает познакомиться. Надо этим дорожить. Вот обо всем отец позаботься.
Тогда Косьма Васильич обратил на тебя внимание… а почему? Потому, что ты мой сын. Исай Исаич удостоил с тобой разговаривать, господин исправник не пренебрег… Ну-ка, будь у тебя отец пастух какой-нибудь, кто бы знал, что ты есть на свете? Ах, дети, дети!
Николай был совершенно иного мнения, но оставил его при себе и ответил:
— Я, папенька, никуда не уйду. Куда же мне уходить?
Не успели еще отец с сыном напиться чаю, — отец с романом Габорио в руках, сын — с статьей Писарева о «Мыслящем пролетариате», — как они увидели в окно шибко подъезжавшую тройку.
— Смотри, — воскликнул Мартин Лукьяныч, — ведь это попы катят. И сбруя какая… Важно!
Действительно, на хороших лошадях в наборной с бубенчиками сбруе, в новом тарантасе ехали попы. Отец Александр в превосходной белой рясе и низенькой светло-серой шляпе сидел, широко заняв место, отвалившись к задку, играя пальцами на серебряном набалдашнике щегольской трости Отец Григорий как-то бочком жался около него, ухватившись за край тарантаса, — казалось, он вот-вот вылетит; на нем была поношенная зеленая хламида, из-под широкополой поповской шляпы трепалась от быстрой езды жалкая, скверно заплетенная косичка. Вошел первым отец Александр; отец Григорий сконфуженно и вместе самодовольно выглядывал из-за его плеча; он утирался ситцевым платочком и говорил:
— Вот парит, вот парит… Ей-ей, быть грозе!