— Ну, прощай, Агафокл Иваныч, — сказал он, быстро поднимаясь с места, хорошо, я скажу папеньке, что тебе нельзя быть на жнитве. Куда тебе к черту!.. Ты и на хуторе-то скоро с ума сойдешь… За что бабу обидел?
И, не слушая, что говорил ему Агафокл, вновь появившийся на крыльце, он отвязал Казачка, вскочил на седло и крупною рысью погнался за богомолкой. Та шла вдоль степи, так же понурившись, теми же торопливыми, мелкими шажками. Услыхав за собой стук копыт, она как-то беспомощно пригнулась, точно ожидая удара, свернула с дороги и остановилась, и робкими, покорно-боязливыми глазами взглянула на подъезжавшего Николая. Николай был объят смущением; он дрожащими руками вынул из кошелька рублевую бумажку и молча подал богомолке. Та сначала не поняла, зачем это, потом лицо ее перекосилось, она припала к руке Николая и глухо зарыдала. Николай почувствовал прикосновение шероховатых, истрескавшихся на солнечном зное губ, теплоту слез, лившихся на его пальцы, и готов был сам заплакать.
— Ну, полно, полно, голубушка… все умрем, — сказал он пресекающимся голосом…
— Родименький ты мой… — вскрикивала женщина, — желанненький ты мой… Ох, горько мне!.. Ох, деточек мне моих жалко… старшенький, старшенький-то… Петю… Пет-ю-шка-то!.. Пятнадцатый годочек… Радость ты моя… друженька ты мой, Архип Сергеич… Детушки вы мои… О-ох…
И она повалилась на выжженную солнцем траву. Николай постоял, посмотрел, прикусил до крови губы и, пребольно ударив Казачка, помчался назад к гарденинской дороге. Проскакав с полверсты, он оглянулся: среди голой степной равнины, озаренной странно багровыми лучами, по-прежнему чернелась крестообразно распластанная богомолка. И эта одинокая черная фигура придавала какое-то особенное выражение пустынной окрестности, такое выражение, от которого Николаю стало жутко. И, оглянувшись в другую сторону, он увидал Агафокла, направляющегося на своей пегашке, запряженной в дрожки, осматривать степь. «Вот испугается, подлый трус, если наедет на женщину», — подумал Николай и проследил глазами за Агафоклом, пока тот не скрылся в лощине, в противоположной стороне от того места, где все еще лежала богомолка. В это время густым, протяжным звуком загудел колокол в ближнем селе, потом еще и еще, медленно, мерно, печально… Видно было, как женщина поднялась с земли, перекрестилась по тому направлению, где раздавался похоронный звон, подобрала палочку, поправила котомку на спине и, быстро перебирая ногами, точно спеша куда-то, пошла вдоль степи, навстречу раскаленному западу. Николай вздохнул и с стесненным сердцем поехал в Гарденино.
Мартин Лукьяныч с несвойственною ему кротостью выслушал от Николая, что Агафокл совсем вне себя от страха и никак не может быть на жнитве. Он только легонько вздохнул, проговорил:
— Все под богом ходим, все под богом ходим, — и, заложив руки за спину, держа в углу рта дымящуюся папиросу, задумчиво стал ходить по комнате.
Вообще он часто впадал теперь в задумчивость, почти не кричал на рабочих, не говоря уже о том, чтобы драться, и стал гораздо нежнее и разговорчивее с сыном.
— Как можно раньше вставай, Николя, — сказал он, на мгновение останавливаясь среди комнаты, — и если что, боже сохрани, случится в поле, всячески берегись подъезжать к тому, с кем случится, — и еще подходил и, опять остановившись, сказал: — Будешь умываться — уксусом оботрись… да иноземцевых капель прими. Так каждое утро и принимай по пятнадцать капель. Береженого бог бережет.
Николай все время молчал, приблизивши к самому окну книгу, чтобы виднее было читать: дело происходило в сумерки.