-- Как не страшно! Ясно, страшно.
-- А чего тебе страшно?
-- А того страшно, -- о чем, думаю, человек думает, когда помирает. Вот этого и страшно.
-- Винтовку взял, значит, нечего и рассусоливать.
-- Ребята, будто кашлянул кто?
Дружинники глядели всматривающимися, сверлящими морозную ночь глазами.
-- Это я, -- проговорил ткач у сторожевой дыры.
В Совете рабочих депутатов несли дежурство трое рабочих и товарищ Иван. Сидел Иван за письменным столом батюшки, поблескивал стеклышками и, как водя носом по бумаге, писал и откладывал в сторонку маленькие исписанные листки. Стояли на столе фотографии матушки и батюшки, лежало с красной муаровой закладкой малиновое евангелие, стояла горкой золоченая бумажная игрушка Киево-Печерская лавра, и над столом, с панагией, с орденами, в митре, в черной раме висело сухощавое, костяное, игольчатое лицо митрополита Филарета.
Спокойная, как лежит недвижным пластом в золотых доспехах Чарыма в безветренные июньские дни, была эта первая баррикадная ночь. Не отбивали часы в церквах, не свистели городовые, не ездили ночные извозчики на прыгучих глаженых полозах -- город застыл, вымер... Глядели сквозь мутную пряжу облаков непонимающие звезды: ясные детские глаза, открытые под цветным пологом, сияющие за радужным зайчиком...
-- Подкрадываются, ребята, -- шептали дружинники друг другу.