"Сейчас пришел из редакции. Грязь, слякоть, сырость по улице --невообразимые; одним словом, петербургская осень во всей красе. Кажется, и тифы уже начинаются. Какие эти дураки сербы, что не успели в течение лета взять Константинополь, как я им желал и предсказывал. Теперь мы могли бы перенести нашу редакцию в Константинополь и продолжать там издание "О. З.". Тогда Вам не нужно было бы удаляться от нас в тридевятые земли.
Говоря серьезно, я теперь начинаю жалеть немножко о том, что "О. З." впали вместе с другими органам" в воинственный тон насчет Сербии. Кажется, того, что желалось и даже представлялось как бы в кармане, т. е. освобождения Болгарии, Герцоговины, Боснии, не последует, и все дело кончится ничем, а между тем настроение, возбужденное в публике славянскою войною, вовсе неблагоприятно тем идеям, которые наш журнал стремится насадить и утвердить в публике. Тому, кто верит в телеологическую причинность явлений, может, пожалуй, показаться, что промысл устроил сербскую войну единственно в пользу "Нового Времени". Никто не будет от нее в выигрыше, напротив, потеряют все: и Сербия и другие славянские земли, Турция н Россия. Выиграет один Суворин. У него подписчиков, дескать, уже 16 000. На-днях был у меня Ефремов и рассказывал, что Краевский, как передают ему это из Литературного Фонда, не может равнодушно слышать, а приходит в некоторое содрогание, когда просто в разговоре случайно упоминается имя Суворина или "Нового Времени". Он же с обычным его юмором рассказывал, что будто бы, когда Краевасий прогуливается по улице и сзади него нечаянно мальчишка-газетчик закричит "телеграммы", то он опрометью бросается бежать, подозревая в этом крике подвох со стороны своих многочисленных врагов; потом -- когда в "Петербургском Листке" было объявлено, что в известный день будет происходить на Конной площади опоясание мечом Краевского, по подобию Абдул-Гамида, то будто бы его кухарка и горничная отправились смотреть на эту церемонию и потом, дескать, очень удивлялись: почему она не состоялась? Не запрещено ли, дескать, правительством?
Я приехал ныне в Петербург, по обыкновению, в сентябре и только здесь узнал, что Вы уехали в Крым лечиться, но, признаться сказать, никак не думал, что вы поехали лечиться вплотную: я был уверен, что вы, после моего отъезда за границу, поправились, а в Крым отправились только освежиться и покупаться. Лишь на-днях из письма Вашего к Салтыкову я узнал, что вы продолжаете хворать, по причине [чего] чувствуете себя не по себе. Не могу выразить Вам, как эта весть огорчила не только меня, но и мою жену -- и не эгоистично только, не потому, что Вы стоите во главе нашего общего дела, а лично за Вас. В наши лета и так не особенно много радостей, а тут -- чорт возьми! -- еще хворь навяжется, которая не дает покою ни днем ни ночью и просто даже как-нибудь жить не дает!-- Вы пишете, что скучаете в Ялте, но иначе и быть не может, а все-таки Вам надобно волю над собой взять и не выезжать оттуда, пока совсем не поправитесь. В Ялте и климат хороши и кроме того, по верованию многих докторов, море насыщает воздух такими частицами, которые, дескать, имеют силу целить болезни, совсем недоступные для лечения современной медицине. А в Петербурге, как я Вам и сказал выше, быть теперь ужасно!
Я никуда не выходу и никого не вижу. Вчера видел только Ратынского, он, как и всегда, мил и любезен. Он. возил Салтыкова к Григорьеву по поводу известной Вам истории. Григорьев принял его с подобающим почтением и принес всевозможные извинения. Салтыков, видимо, остался доволен приемам. Говорит, по крайней мере, что теперь Григорьев пропустит ему все, что бы он ни написал.
В доме у Вас, как кажется, все обстоит благополучно. Ваш домовник -- кучер -- такая симпатичная личность, какую отыскать трудно. Вот человек, которого нельзя не любить и на которого во всем можно положиться, как на каменную гору.
До свидания; выздоравливайте скорей. Мой поклон Зинаиде Николаевне; таковой же от моей жены, которая кланяется так же и Вам и "просит напомнить Вам о давно уже обещанном портрете.
Ваш Г. Елисеев"
Если принять во внимание, что это письмо было адресовало к человеку, над которым уже витал призрак смерти, так как хотя Елисеев и выражает уверенность, что Некрасов после отъезда его за границу поправился, но это не более как хитрость, имевшая целью показать больному, что его состояние отнюдь не производит впечатления безнадежного,-- то содержание его отнюдь нельзя не признать преисполненным удивительным тактом и редкой доброжелательностью. Большая часть его занята новостями литературного характера, перемежающимися с шутками. Чувствуется, что этот несколько легкий, отнюдь не свойственный "аскету" Елисееву тон взят им с благою целью развеселить больного, оставаясь в сфере наиболее близких ему интересов. Перейдя далее к болезни Некрасова, Елисеев находит простые и искренние слова для выражения своего участия и соболезнования, причем подчеркивает, что Некрасов дорог ему не только как глава "общего дела", но и как человек. Затем следуют убеждения не возвращаться из Крыма, не долечившись. Как бы вне связи с этими убеждениями Елисеев упоминает о свидании Салтыкова с председателем главного управления сто делам печати Григорьевым, которое сошло-де настолько благополучно, что теперь Григорьев пропустит Салтыкову, "что бы ни написал". Иными словами, Некрасов может не беспокоиться, так как в настоящий момент в его вмешательстве в отношения с цензурным ведомством не представляется надобности. Наконец, в заключительной части письма Елисеев своими похвалами некрасовскому "домовнику" спешит предотвратить возможность всяких тревог со стороны своего корреспондента по поводу его пустующей зимней квартиры.
Этот краткий комментарий, думается, делает несомненным, что отношение Елисеева к личности Некрасова, по крайней мере, в последние годы совместной работы, слагалось не только из элементов уважения к старшему сотоварищу, но и дружеского расположения. В противном случае Елисеева пришлось бы признать весьма искусственным лицемером, что противоречило бы всему тому, что мы знаем о нем из его жизни и из его литературной деятельности и из показаний о нем его современников, заподозрить правдивость отзывов которых у нас нет ни малейшего основания. Да и ради чего стал бы лицемерить Елисеев тогда, как положение его в "Отеч. Зап." было прочнее прочного, а Некрасов уже, конечно, трактовался, как не жилец на этом свете?
Выводы, к которым мы приходим, несколько противоречат вышеприведенным мнениям Кривенко и Михайловского о нелюбви Елисеева к Некрасову. Думается, что противоречие здесь более кажущееся, чем действительное. Было бы, разумеется, совершенно ошибочно отрицать, что не только в годы "Современника", но и в годы возникновения "Отеч. Зап." отношение Елисеева к Некрасову было настороженным, а подчас и не вполне дружелюбным. Однако мы настаиваем на том, что это отношение эволюционировало, и эволюционировало в сторону все большего и большего благожелательства. Конечно, говоря об этой эволюции, надлежит иметь в виду лишь личность Некрасова, ибо никаких колебаний в вопросе о заслугах Некрасова, как поэта и журналиста, Елисеев никогда и не испытывал. Хотя четкая формулировка окончательного взгляда Елисеева на личность Некрасова относится к 80-м годам, однако, непосредственно после смерти поэта, Елисеев дал многочисленные печатные доказательства, что эта личность стала представляться ему безусловно заслуживающей уважения.