— Я тебе верю, — сказал Матвей Костиевич. Но он сказал не совсем правду: он верил и не верил. Он сомневался. А сказал он так потому, что это было выгоднее ему.

Лицо старика вдруг все изменилось, он сразу размяк, опустил голову и некоторое время молча сопел.

А Шульга стоял и смотрел на него и взвешивал все, что Кондратович сказал ему, перекладывая то одно, то другое с одной чашки весов на другую. Конечно, он знал, что Кондратович свой человек. Но Шульга не знал, как жил Кондратович целых пятнадцать лет, и каких лет: когда совершались самые большие дела в стране. И то, что Кондратович укрывал своего сына от власти, укрыл его даже в самую ответственную минуту жизни и пошел на ложь в таком насущном деле, как возможность использования его квартиры в немецком подполье, — все это перевешивало чашку весов за то, что нельзя целиком довериться Кондратовичу.

— Ты здесь пока посиди или полежи, я тебе поесть вынесу, — хриплым шопотом говорил Кондратович, — а я тут сбегаю в одно место, и все как есть наладим.

Одно мгновение, и Матвей Костиевич чуть было не поддался тому, что предлагал ему Кондратович, но тут же внутренний голос, который он считал не просто голосом осторожности, а голосом жизненного опыта, сказал ему, что не надо поддаваться чувству.

— Чего ж ходить, у меня не одна квартира на примете, я найду себе место, — сказал он, — а покушать — я потерплю: хуже будет, коли та самая чортова баба да сын твой чего-нибудь такое подумают недоброе.

— То тебе виднее, — с грустью сказал Кондратович. — А все ж ты на меня, старика, креста не клади, я тебе сгожусь.

— То я знаю, Кондратович, — сказал Шульга, чтобы утешить старика.

— И коли ты мне веришь, ты мне скажи, к кому ты идешь. Я тебе заодно скажу, добрый ли тот человек и стоит ли к нему итти, и буду, в случае чего, знать, где искать тебя…

— Сказать, куда я иду, того я тебе сказать не имею права. Ты сам старый подпольщик и конспырацию знаешь, — сказал Шульга с хитрой улыбкой. — А человек, до кого я иду, то человек мне известный.