– Они не позволяют детям выйти?

– Они говорят, что умрут все вместе. Они сидят кружком и только смотрят на меня. А там так холодно, чертовски холодно! Они сидят в кучке, жмутся друг к другу, чтобы согреться, и смотрят на меня, – повторял Роуленд.

Термометр показывал шесть градусов ниже нуля.

– Завтра они выйдут, – сказал Уэсселс. Но на следующий день индейцы запели свои похоронные песни.

И тогда было худо, когда мрачный, полуразвалившийся барак был тих, как могила, как зловещий склеп, а котором похоронены тела и души людей; теперь же оттуда слышалось стенанье, и холодный ветер разносил его по всем уголкам форта. У индейцев была флейта, и иногда ее заунывные звуки вторили скорбным песням.

Все это действовало на гарнизон. Солдаты далеко обходили барак и старались даже не смотреть на него. Каждая улыбка походила теперь на мучительную гримасу. Люди больше не смеялись. И еще более тревожным признаком было то, что они почти совсем перестали драться. Они были мрачны, злы, молчаливы, что-то странное вошло в их жизнь. Они нервничали, были настороже и чего-то ждали.

Даже Уэсселс начал понимать, что достаточно одной искры, и в этом заброшенном, уединенном гарнизоне вспыхнет анархия.

В столовой офицеры уже не вели прежних разговоров. Кто-нибудь произносил одно-два слова, иногда ему отвечали, иногда нет, и опять воцарялась тишина. Все молчаливо прислушивались.

Потом опять принимались за еду, и наконец кто-нибудь спрашивал:

– И когда они прекратят этот вой? Когда?