Подшибли мне ногу, я сел. Прошу тряпку, дыру заткнуть в ноге. "Не просыплешься, -- отвечают,-- до смерти недолго!" Ни пить, ни есть, швырнули в яму, в лужу просто. Трое суток гнил. Вот это так плен. Наши выручили. А ноги нету.
Бой не в счет, только на теле вражие руки кандалами горят, до того в плену замнут-захватают. А что одежу сдерут, а тут ногою в зад, а тут велят тебе после этакой смертной устали с коньми вровень перебежку до места делать. А если плен не из важных, живого не доведут.
Я боюся, а тот как бы смеется. "Что ты,-- шуткует,-- раненько так себе смерти ждешь? Ступай поперед". Иду, а он нарочно за спиной оружием пощелкивает. И повисли на мне ноги мои пудами.
Заглянул в яму, велел пленных выволочь, на волю выпустить. "Тикайте до лесу,-- говорит,-- а я стрелять по вас буду, кто целый в лес, тому воля". Только всех перестрелял. Где уж им, мореным, зайцами через кочки сигать.
И нисколько я вас не боюся, за кажным моим волосом товарищ.
С пленными разговоры запрещаются. А у нас кроме этого что интересного-то? Ни книжки, ни разговоров. Бывало, дорвешься до разумного человека, так хоть в петлю головой, а в своей части не гнездится.
Стойкий был, били -- хоть бы охнул. А как вели мы его потом, так откуда только слова нашел,-- такие слова крепкие, что переглянулись мы, да с ним в кусты.
Самое в плену худое -- не голод да неудобства и не обида, а вот то, что противу своих посылают.
Пошлют, а мы уйти норовим, не воюем. Бьют и стреляют нас, пленных, за это. А что поделаешь, не идти ж.
В бандитах плена не берут. Дома ихние летучие, под колесом каталажки не скрепить. Кого возьмут, того и забьют.