Шестой... восьмой... десятый...
VII.
Приблизительно на двенадцатый день, как-то проснувшись, чиновник ощутил легкий укол совести, похожий на укор.
Правда, он не обманывал министра, когда сделалось дурно при докладе; но, ведь, теперь-то он здоров, совершенно здоров! За него работают там другие, но он знал себе цену, и ясно было, что другие не могут вполне заменить его. Во время прогулок по полям, где в первые дни он ни разу не вспомнил о министерстве, -- теперь нет-нет, да и вспоминались ему деловые бумаги, и как-то ночью даже приснилось, что он входит с весьма важным докладом к министру, и тот покровительственно пожимает ему руку и говорит, что без них двоих едва ли не погибла бы Россия.
Если бы не наступающая Пасха, он уехал бы тотчас, но тут приходилось повременить, чтобы не слишком огорчать мать. Зато на второй день Пасхи он решительно объявил ей, что уезжает.
-- Господи, да как же это так? Ведь, и месяца не прошло!..
Но он был непреклонен. Слово "долг" так внушительно и строго звучало из его уст, что представлялось его матери каменной стеной, через которую ее протянутые руки не могли достать и удержать сына.
VIII.
В пасхальное солнечное утро, посвежевший, здоровый, Арефьев снова садился в вагон. Несмотря на все его протесты, мать заставила половину купе банками с вареньем и всякими домашними печеньями и гостинцами.
Солнце, птицы и теплый ветер, пахнущий ожившей землей и нежностью еще непробужденных цветов, провожали его необыкновенно приветливо, но чиновник почти не замечал их: перед его глазами внушительно и строго вставали "входящие" и "исходящие", и министерская палата звала его, как мир, с которым он больше свыкся, чем с свободой широких воскресших полей.