Едва Стрельников вышел из дома, им овладела такая усталость, что хотелось лечь здесь же, на улице, на грязной мостовой. В этом состоянии сказывалась не одна физическая слабость, но и какая-то потребность унижения. Он сознавал теперь, что виноват кругом, и, несмотря на злобу, еще не вполне угомонившуюся в нем, острее всего сознавал, что поступил нехорошо, оскорбив так женщину, которая любила его сильно, даже беззаветно.

Может быть, в этой любви и таился главный ужас для него. Нет гнета более тяжкого, чем любовь, которая не нужна, но с которой связан крепкими узами.

Со смертью девочки эти узы, очевидно, распались; тем нестерпимее каждая попытка снова их спаять.

И все же он не должен был так поступать.

Если бы не было другой вины, еще более ужасной в его глазах, он способен был бы вернуться назад и от жестокостей перейти к покаянию: подобное уже бывало раньше. В такие минуты он склонен был к истинному великодушию, и в такой крайности для него заключалась своя слабость.

Но сейчас вернуться он не мог. Давила вина еще большая. Потому большая, что она была совершена перед той, кого он любил, из-за кого и произошла вся катастрофа.

Он спешил к ней, чтобы покаяться во всем и этим хоть немного облегчить то бремя, которое никто не мог снять с его души.

На этот раз она приняла его у себя. Дома никого не было.

Взглянув ему в лицо, она сразу догадалась, что произошло что-то печальное и важное, и это печальное и важное заключалось не только в том, что он похоронил свою дочь.

Но она не испугалась и не растерялась, а прониклась к нему глубокой жалостью и желанием успокоить его во что бы то ни стало.