-- По-вашему, значит, и христианство выдумка?
-- О, -- ответила она внезапно вспыхнувшим голосом. -- Я очень люблю Христа и часто плачу, когда читаю Евангелие, именно потому, что такого не может быть, а если бывает что-нибудь похожее, из этого ничего, кроме горя, не выходит. Я бы, может быть, не ушла из родительского дома, если бы там не было вот этого. Оно у меня вот где встало, -- указала она на горло. -- Помню, когда мне было лет десять, отец заставил меня говеть и исповедоваться. Я спрашиваю: зачем? Он говорит, чтобы покаяться к грехах. Зачем каяться? Чтобы потом не грешить. А если я не могу не грешить? Надо стараться не грешить, бороться с собой. А если я хочу грешить?..
-- Постойте, постойте! -- перебил ее Дружинин. -- Что же для вас в десять лет значило грешить?
-- А не все ли равно: есть в постные дни скоромное, петь, веселиться.
-- Не все равно. Это еще не великий грех. Грех -- то, что зло для других, что безобразно, унизительно для человека.
Она в искреннем и каком-то детском порыве проговорила, глубоко вздохнув:
-- Я не знаю. Я, может быть, нехорошая. Но до того, как сказать отцу то, что я сказала, я много молилась, чтобы Бог сделал меня хорошей. Он оставил меня такой, какая я была. Что же мне делать, если так? Я жадная ко всему, я люблю жизнь, хочу, чтобы меня любили, чтобы мне удивлялись. Пусть те, которые этого не хотят, не мешают мне. Я им и вовсе мешать не стану. А кто будет мне мешать, тем я сделаю зло.
Она вдруг остановилась, точно спохватившись, что сказала лишнее, и ушла в себя. Вся она притаилась, и даже как будто ее гибкая длинная шея сократилась, и голова приблизилась к плечам.
Все это так не вязалось с ее легкой, нежной, ясной красотой, что Дружинин недоверчиво покачал головой.
-- А мне кажется, что все это вы на себя клевещете.