Детский крик повторился.
Он кинулся обратно в кухню и остановился посредине ее, потрясенный чудовищной догадкой.
Окаменел в своей неподвижности, которая продолжалась целую вечность, а может быть одно мгновение -- не слышал и не заметил, как пришла ее мать, толстая, самодовольная женщина с неизменно торчащей в уголке фиолетовых губ папиросой.
Вдруг он опомнился, и еще не высохшие слезы на его ресницах и глазах слились с другими слезами, хлынувшими вслед за ними:
-- Боже мой! Боже мой! Боже мой! Боже мой!.. -- шептал он без конца, чувствуя, как сразу все в его мозгу изменило свой облик, свой смысл, точно вселенная вывернулась на изнанку со всем своим добром и злом, красотою и безобразием.
Теперь он ясно слышал, кроме этого непрерывного детского писка, резкий голос тещи, сопровождаемый довольным смехом.
-- Нет, каков зятек. А! Четыре месяца! Двойни! Тройни! Как он провел меня. А! Целых пять месяцев до свадьбы они меня дурачили!.. А ведь такой тихоня. Такой невинностью прикидывался!.. Ну, я посмеюсь над ним!
Во время этой бравурной речи акушерка напрасно останавливала расходившуюся тещу. Но вот голос той мгновенно осекся, и вслед за тем что-то тяжело хлопнулось на стул.
-- Поняла. Вразумили, -- с горечью пробормотал он и почувствовал сразу прилив бесконечной злобы, остановивший и осушивший его слезы.
Акушерка вбежала, схватила чайник и ушла: один вид его все объяснил ей.