Дождь застучал по железным крышам, зашумел в ветвях вздрагивавших от него деревьев; зашлепал по земле и обливал Лосьева с головы до ног, струясь по полям его шляпы, ощутительно проникая к телу.
Откуда-то донесся сдавленный, отчаянный голос:
-- Извозчик!
Где-то затрещали колеса, и стук их тоже казался мокрым.
Тонкие ботинки скоро промокли; платье отяжелело и оттягивало плечи; тело ощущало влажную сырость, и он с раздражением и злобой думал: "Хорошо бы теперь заболеть, потерять сознание и бредить в горячке тропическими цветами, необыкновенными птицами и ее любовью!" Он не хотел обладания ею; он хотел только ее близости, ее голоса, ее глаз, ее улыбки, той особенной чистоты и мягкости, которой он никогда не знал и ни в ком не видел, кроме нее. Именно этого недоставало для его жизни, даже для его искусства.
"Да, да, именно этого".
Он всегда угадывал этот недостаток в своей работе и напрасно добивался придать глине и мрамору то, чего ему самому не давала судьба.
Он был уверен, что в ней не может не быть ответа на эти чувства, которые стонали и клокотали в нем. Он предчувствовал это уже тогда, когда только что увидел ее портрет, но ему помешало поверить своему предчувствию то живущее в самой его крови, что всегда становилось на его пути, мешало ему всецело поверить в ту природу, которую он призывал, могущество которой он чувствовал и тайну которой исповедовал.
Он, гордый и свободный в своих желаниях, был спутан какой-то непостижимой силой, привитой ему, враждебной той природе, властной и непоколебимой, которой он поклонялся.
Она его раздражала, но она в нем жила.