Бугаев все время ходил взад и вперед, разглаживая пальцами и нетерпеливо подергивая свои редкие длинные усы и то с досадой бросая взгляды на товарищей, то испытующе и почти с боязнью глядя на девушку, опасаясь, то эти речи произведут на нее надлежащее впечатление. Наконец он не выдержал и, обращаясь к ней, прервал их, волнуясь и неловко выражая свои мысли:
-- Чепуху они говорят, Анна Павловна. Ей-Богу. Не слушайте их. Разучатся рисовать. Мало природы. Рисуй, что хочешь: лошадей, деревья, камни. Нет, им непременно подай красивую женщину. Ну, еще скульптура туда-сюда. Она только красивым телом и питается и, пожалуй, издохнет без этого. А живопись! Да, Господи Боже мой, была бы охота да талант! Надо только уметь видеть, почувствовать. А эта красота, -- он указал на девушку и с особенною мягкостью и нежностью закончил: -- Пусть себе она живет на свете и радует душу. Это уж много... страшно много... Ей-Богу.
Все хором набросились на него, так что он был ошеломлен, смутился, расставил ноги и глядел то на одного, то на другого, а потом стал хохотать, повторяя сквозь смех:
-- Ну, вас! Вот черти! Право, черти. Они поколотят еще.
-- Собственно говоря, если хочешь, тебя и следовало бы поколотить... за такую ересь... А еще художник!
Бугаев скромно улыбнулся. Он был художник, художник вплоть до ногтей своих, и из его узловатых длинных рук, которые он не знал куда девать в обществе, выходили изящнейшие маленькие картины на дощечках, не превышающих величину сигарного ящика.
-- Позволь, Бугай, но ведь ты не отказался бы, если бы Уника согласилась тебе позировать так? -- лукаво обратился к нему Николай.
Та с вопросительной и кокетливой улыбкой на него поглядела.
Он опять покраснел и проворчал:
-- Отказался бы.