-- Да, непременно поцелуями! -- повторил я, уже раздраженный. -- Конечно, у кого есть тело, а в теле -- кровь. Мы не бесплотные духи, но верно, у тебя вместо крови ледяная вода, оттого ты так и бледна.
-- Но мои губы ведь не бледны?
Это правда. Губы на этом странно-бледном лице были красны и, если не кровью, то налиты огненным вином, так что один вид этих губ опьянял воображение.
-- Но отчего же... -- искренно изумленный, воскликнул я. -- Отчего же ты не чувствуешь призыва этой крови, в то время, как вся земля чувствует его с страшною силою. Я слышу, как кровь земли бродит вот здесь, под нами, в каждом атоме ее, и кричит и зовет солнце, которое проникает в нее, оплодотворяет ее, но ей все мало его поцелуев. "Сильнее! Сильнее!" -- молит она и страстно дышит, и раскрывает для жарких ласк всю свою грудь, все свои неисчислимые губы...
-- Ты -- безумный! -- прервала она мою лихорадочную речь. Но, помолчав с минуту, с тою же загадочной улыбкой добавила:
-- Ты, безумный... ребенок.
И вздохнула и задумалась, окончательно сбив меня с толку выражением непонятной печали на прекрасном лице.
Около заколоченной каменной хибарки, с которой мы незаметно поравнялись, я первый заметил среди травы пытавшуюся взлететь птичку. Она топорщила крылья, но не могла подняться.
Моя спутница без труда поймала ее и с жалостью стала своими согревать ласками, дуя на желтую головку с серовато-зелеными полосками над глазами и выше, на оливково-зеленую шейку и красно-бурые крылышки.
Это была овсянка, или старчик -- по-местному. Она взяла темно-голубой клювик в свои красивые губы. Бедняжка или была больна, или, вернее, ее зашибла хищная птица.