Я не спрашивал, он не говорил.
Он тянул до последней минуты, может быть, желая поиграть со мною, как кошка с мышью, чтобы в конце концов произвести наиболее сильный эффект; но он напрасно рассчитывал на это: я предчувствовал, что буду арестован, хотя против меня не было никаких наглядных улик.
Глядя на меня неподвижными, выцветшими глазами с мешками под ними, в которых как бы заключался яд, он приторно соболезнующим тоном, в привычно кудреватой форме, объявил мне о моем аресте.
-- А! -- воскликнул я с преувеличенной беспечностью, больше всего боясь, чтобы он не подметил моего внутреннего волнения. -- Что же вы мне не сказали этого раньше? У вас есть предписание?
Это был совершенно лишний вопрос, тем не менее, я со вниманием прочел предписание о моем аресте вслух, стараясь в то же время проверить свои настоящие чувства.
Меня обрадовало, что я не только не ощущал этого унизительного страха, а наоборот, -- мне показалось, что я сразу как будто вырос, и все люди, бывшие вокруг меня, представились мне маленькими, суетливыми. Я перестал в это время быть самим собою, точно я уже принадлежал другому миру, имеющему мало общего с миром, в котором я жил. Наряду с этим я завидовал не только людям, но даже кошке, с пристальным и жадным любопытством глядевшей на потолок, где вертелась тень от кружка над лампой.
Когда я встал на колени перед белой кроваткой сына, едва освещенной лампадкой, и наклонился над ним, слушая его дыхание, меня поразило самого, что я, всегда такой чувствительный, не плачу в эту минуту и, чтобы вызвать слезы на глаза, я стал шептать разные трогательные слова и воображать себе ожидающий меня ужас тюремного одиночества. Я даже повторял себе, что вот я долго не увижу его, моего обожаемого мальчика.
Но слез все не было. И мне стало совестно перед собою за это непонятное мне самому состояние.
-- Пожалуйте, пора! -- донесся до меня сипловатый, точно отсыревший, голос; и мне показалось, что этот голос вполз в освещенную лампадкой белую, тихую детскую, как скользкая мокрая гадина.
Я торопливо благословил мальчика и наклонился, чтобы поцеловать нежную, душистую головку, слегка вдавившую белую подушку.