-- Можно идти? -- спросил я проводника.

-- Можно.

-- Пойдемте, -- обратился я снова к французам.

-- Нет, мы обождем французского проводника.

Я поклонился и пошел один. Не знаю, почему пять или шесть зал со сводами названы "Зелеными"? Я ничего зеленого не видал. Кругом по стенам стеклянные шкапы, наполненные разного средневековою утварью, золотыми, серебряными, бронзовыми и эмалевыми вещами. Если вещь незатейлива и изящна, будьте уверены, она принадлежит к XV или XVI веку. Чем к более близкой эпохе она относится, тем менее в ней характера и вкуса, несмотря на то, что на иные произведения позднейшего времени употреблены годы невероятного труда. Замечательнее прочих древностей две вазы, которые считаются работой Бенвенуто Челлини, да комната коронных драгоценностей саксонских монархов. Алмазные цепи, серьги, венцы, запонки, пуговицы, по величине, чистой воде и ровному подбору камней, невольно останавливают внимание зрителя. Я не ошибся, предполагая увидать много редкого по цене, а не по художественному достоинству. Французы все еще сидят у входа. Я поклонился и побежал в Картинную галерею. Обширное здание в три этажа. В нижнем -- снимки со скульптурных произведений, второй и третий заняты картинами. Большая и высокая ротонда под стеклянным куполом, с рафаэлевскими и нидерландскими коврами по стенам, разделяет галерею на две равные части. Куда из нее ни сойдите по ступенькам, на восточную или на западную половину, перед вами анфилада из трех громадных зал, с тою разницею, что с одной стороны вас встречают произведения испанцев, неаполитанцев, нидерландцев и немцев, а с другой -- итальянские школы. Кроме этих шести, а с ротондою семи главных зал, освещенных сверху, в каждом конце здания по три залы, уступающие первым по величине, -- и затем, с одной стороны фасада, длинный ряд комнат, в которые свет падает сбоку. Этих комнат счетом двадцать одна, и все они служат как бы дополнением школ, представители которых помещены в главных залах здания. В третьем этаже ряд таких же комнат, и все, можно сказать, переполнено картинами. Как ни ухитрялись достигнуть самого выгодного освещения и как саксонцы ни гордятся результатом своих усилий, говоря по справедливости, все-таки многие прелестнейшие картины первоклассных мастеров отсвечивают и блестят так, что даже досадно смотреть. Описывать Дрезденскую галерею не буду. Ее надо изучать, а изучив -- мало написать несколько томов. Я буду говорить о моем впечатлении и о картинах, заставивших меня останавливаться не как художника или дилетанта, а как простого зрителя, каких здесь перебывают тысячи. Но, возвращаясь воспоминанием к виденному, чувствую, что не могу исполнить и этого. Как описать "Царство Флоры" (Пуссена), "Quos ego", то есть Нептуна, укрощающего бурю (Рубенса), или его же "Императора Карла V", венчаемого победой и попирающего одной ногой силена, в то время как Венера и Амур плачут в стороне? Можно ли описывать нежное и сочное, как румяный плод, тело вандиковой "Данаи", к которой Юпитер спускается на ложе золотым дождем, или Рембрандтов "Пир Эсфири у Агасвера", или его самого с бокалом в руке и женою, сидящей у него на коленях; "Святую Магдалину" (famo-sissima Maddalena) Аллегри-Корреджио (Antonio) или (его же) всему свету известное "Поклонение пастырей" (Корреджиева ночь)? Все это так разнообразно по содержанию, по мысли и исполнению, что слова могут только затмить впечатление, производимое одними именами этих произведений. К таким творениям гения можно вполне отнести стих Гюго:

Hélas! je t'aime tant qu'à ton nom seul je pleure*.

* Увы! я так люблю тебя, что плачу от одного твоего имени (франц.).

Какая страшная сила, какая гениальная правда! Посмотрите на рембрандтовского "Ганимеда", уносимого орлом. Вам, может быть, и в голову бы не пришло искать в картине Рембрандта воспроизведения известного греческого мифа: так далеко художник отошел концепцией от образа, возникающего перед нами при мысли о похищении Ганимеда. Но эту неверность мифу он заставляет забыть изумительной верностью природе и творческой правде. Перед вами не юноша, пленивший Юпитера, и которого самому большому орлу едва ли поднять на небо, а трех-четырехлетний ребенок, висящий в воздухе. Огромный и умный слуга Зевеса схватил игравшее дитя за спинку рубашки и мощно подымает к небу свою ношу. Между тем страшные когти, которыми орел поддерживает малютку, и глаз хищной птицы нисколько вас не успокаивают. Быть может, орел уносит мальчика на заоблачное гнездо в пищу детям, чему бывали примеры. Ребенок очевидно только что лакомился. Пучок спелых ягод замер у него в правой ручонке. Всмотритесь в его фигуру, в кислое и то же время вопросительное выражение лица и замершие руки. Он уже плачет, но сейчас заревет. Большей правды ни одно искусство сказать не может. Вы до малейшего оттенка видите все душевные и телесные ощущения мальчика. Рубашка, на которой он висит, режет ему под мышками и связала руки. Он еще молод и не понимает, что с ним делается и где он. Но ему больно и страшно в высоте, -- страшно от присутствия хищной птицы, которая так нецеремонно с ним обходится. Если на лице его нет и тени отчаяния, требующего сознания, зато, вы видите, ребенок и капризничает, и страдает, и удивлен и запуган. Последнее чувство до того преобладает в бедном малютке, что заставляет его делать то же самое, чем прославилась известная корова Поля Поттера (в нашем Эрмитаже). А вот одно из самых капитальных сокровищ Дрезденской галереи: гольбейнова "Мадонна". Ганс Гольбейн младший, родившийся в Аугсбурге, а по мнению других -- в Базеле, в 1489, и умерший в Лондоне в 1554, написал эту картину для базельского бургомистра Иакова Мейера, представив его с семейством под покровом Пресвятой Девы. Это в настоящее время не подлежит сомнению; но справедливо ли предание, по которому на картине Пречистая держит на руках больное дитя Мейера, не решено. Более двухсот лет мастерское произведение, доставшееся наследникам Мейера, переходило из рук в руки, пока в 1743 г. не было куплено в Венеции для Дрездена известным графом Альгаротти, просвещенным любимцем Августа Саксонского и Фридриха Великого. Здесь религиозный и местный характер выражается на картине не только в одеждах и какой-то эпической неподвижности, но и в разъединении полов. Как во храме, по правую руку Божией Матери -- Иаков Мейер преклоняет колени с двумя сыновьями, а по левую, разно с мужчинами, его жена Анна Шекенторлин с матерью и дочерью. Такие затруднительные условия гений художника умел превратить во всемогущие средства, которыми он передает свою благоговейную душу. Из залы гольбейновой "Мадонны" выходишь с душою, затихнувшей до дна, преисполняешься тем невозмутимо сладостным чувством, которым веет от мейерова семейства, преклоненного перед Царицей Небес. Долго еще ходил я из залы в залу, из комнаты в комнату. Самые разнообразнейшие впечатления сменялись одно другим, от усилия зрения в глазах стало горько, а напряженное внимание истощилось до того, что я стал бродить полубессознательно, как сомнамбул. Вдруг внезапная мысль озарила меня, и, подняв голову, я обратился к какому-то седому старичку с просьбой показать мне залу Сикстинской Мадонны, -- под влиянием Мурильо, Рубенса, Корреджио, Рембрандта, Гольбейна и других, я совершенно забыл о "Мадонне" Рафаэля.

-- Направо, угольная комната, первая дверь, -- отвечал старичок.

Помню, я перешагнул заветный порог без всякого волнения. В угольной комнате "Сикстинская Мадонна" помещена одна, так же, как и гольбейнова, на противоположном конце галереи. Единственное окно прекрасно освещает огромную картину, против которой стоят диванчики для зрителей, чего я не заметил в зале "Мадонны" Гольбейна. Меня поразила необыкновенная тишина, царствовавшая в комнате, в которой находилось до пятнадцати человек посетителей. Не подымая головы, я прошел до места, откуда хорошо мог видеть картину. Подняв глаза, я уже ни на минуту не мог оторвать их от небесного видения. Сколько каждый из нас видел копий, гравюр, литографий с гениальнейшего творения Рафаэля! но все они не только не напоминают, а, напротив, грубо искажают бессмертное произведение. Этого человек не в силах повторять. Как благословлял я в душе короля саксонского за то, что он запретил снимать дагерротипы с этой картины и только известнейшим художникам лично разрешает писать с нее копии. Картина удивительно сохранена и свежа. В настоящее время она за стеклом, которое, однако ж, не мешает наслаждению, -- напротив, возвышает его мыслию, что еще через сотни лет она будет неиссякаемым источником восторга. Прежде, как говорят, картина постоянно была обставлена мольбертами пачкунов, которые, искажая на своих холстах видение Рафаэля, только мешали тихому созерцанию посетителей. О! как я радуюсь, что я не знаток живописи, не дилетант: может быть, впечатление мое не было бы так полно и сладко. Когда я смотрел на эти небесные, воздушные черты, мне ни на мгновение не приходила мысль о живописи или искусстве; с сердечным трепетом, с невозмутимым блаженством я веровал, что Бог сподобил меня быть соучастником видения Рафаэля. Я лицом к лицу видел тайну, которой не постигал, не постигаю и, к величайшему счастию, никогда не постигну. Пусть эта святая тайна вечно сияет, если не перед моими глазами, по крайней мере, в моем воспоминании... В растворенном окне, под раздвинутыми зелеными занавесками, на облаке появилась Пречистая с Божественным Младенцем на руках. С правой Ее стороны, на коленях перед Ней, св. Сикст, с левой -- великомученица Варвара. Два младенца-ангела, опершись на подоконник, ищут глазами своих владык. Разве это картина? разве это сочинено? Оторвите хотя на миг ваш взор от Пречистой и взгляните на двух младенцев-ангелов: они не только чистые служители Божества, но и блаженные Его созерцатели. Вся воздушная фигура Мадонны, дыша, плавно парит к вам навстречу. Вы это видите собственными глазами. В глубине небесной лазури мало-помалу возникают светлые лики миллионов ангелов, окружающих Божество. Но, взглянув раз на лики Пречистой и Божественного Младенца, вы не будете и не можете глядеть ни на что. Такого ясного, лучезарного чела, таких глаз не может быть у человека. Самая нежная, самая святая мать не может так глядеть на вас. Спаситель на руках Матери -- совершенный младенец от одного до двух лет: в этом убеждают Его лик и детские члены; но никакой гений не может сиять тем лучезарным светом, каким светится каждая его черта, Точно так же светятся чело и глаза Богоматери; но свет их мягче, хотя не менее ощутителен для зрения. Над божественными ликами никакого ореола, а между тем небесная красота их светится и проникает своими дрожащими лучами до глубины души. Нет, тысячу раз нет! это не картина. Я просидел перед образом Мадонны di San Sisto {св. Сикста (ит.). } два часа и понял, почему по улицам народ толпою следовал за Рафаэлем. Из галереи я вынес неподдельный восторг и счастье, которого уже не утрачу в жизни. После этого, разумеется, мне не хотелось смотреть на другие картины и было жаль смутить чем бы то ни было торжественное настроение души; но в ротонде рафаэлевских ковров какая-то барыня заставила меня невольно улыбнуться наивностию своего восклицания. Она вела за руку мальчика лет шести и в ту минуту, когда я проходил шагах в двух мимо нее, громко сказала ему: