Судя по единодушию, вызванному в избе словом «царь», я ни минуты не сомневаюсь в том, что вся крестьянская Русь с радостью бы приняла нового царя. Но с непременным условием, чтобы пуд крупчатки стоил — рупь двадцать, пара сапог десять рублей, а шерстяной платок — полтора. Такому царю было бы обеспечено долгое и славное царствование. Если же новый царь не в состоянии произвести эти сказочные перемены на рынке, то сторонникам монархии лучше отложить мысль о восстановлении престола, дабы не скомпрометировать на долгое время монархическую идею на Руси.

Уже завечерело. Надо уезжать. Я смотрю на мельника и невольно задумываюсь. Его род испокон веков живет здесь под Псковом. Если бы в свое время существовали родовые книги для записей крестьян, то несомненно род мельника был бы записан, в какую-нибудь «бархатную» или еще какую то особую книгу, И все это время, предки мельника, кровь от крови, плоть от плоти, этой суровой северной земли, работая на ней с утра до ночи, никогда не были настоящими хозяевами ее. Деда мельника пороли и продавали друг другу соседи помещики. Отец мельника, по словам последнего, работал на какого-то веселого барина, который всю жизнь болтался заграницей и, наверно, где-нибудь в Монте-Карло, держал «ответственный банк» в баккара на трудовые рубли Мельникова рода. А сам мельник, выбившийся, наконец, в хозяева и с такой надеждой встретивший 17-й год попал в результате в кабалу еще похуже и беспощаднее отцовской и дедовской. Если бы мельник сейчас бросался на всех встречных с ножом в руке или с топором, я бы не удивился. Но этого нет. Мельник спокойно сидит на табурете, ласково щурится и наливает самогон:

— Пей, добрый гражданин, дай Бог, чтобы и нам всем скоро полегчало. Намаялись мы сил нету…

В последний раз чокаюсь с мельником, и думаю о том, что может быть именно это долготерпение, эта безграничная физическая и духовная выдержка русского крестьянина и является тем единственным залогом, благодаря которому и он, а с ним вместе, и вся наша страна дождутся еще и лучшей судьбы и той «справедливой власти», по которой так давно тоскует весь многомиллионный крестьянский люд.

Уже совсем темно, когда мы уходим от мельника. Мальчишки в буденовках помогают налить воду в бак. Трясучка, подскакивая на ухабах и мигая единственной фарой по проселку, направляется в сторону Пскова. И пока видны по сторонам убогие силуэты покосившихся избенок, я думаю о последних словах мельника и мне хочется верить, что скоро ему должно «полегчать». Он заслужил это. Как заслужили и все мельники, плотники, кузнецы и просто крестьяне и крестьянки, всех этих ушедших в землю деревенек, давно забытых добрым Богом, но никогда не забываемых злыми людьми.

* * *

В последних числах января та же трясучка доставила меня на вокзал и в течение долгого обратного пути в Берлин, я мысленно перебирал каждый день моего месячного пребывания на родине.

Я побывал только в одном русском городе и в одной русской деревне. Как будто я видел очень мало, а между, тем я узнал очень много. Ибо, вряд ли этот город и эта деревня отличаются чем-либо от сотен других русских городов и деревень. И, значит, виденное здесь в одинаковой степени приложимо и ко всей еще неизвестной мне советской стороне.

А в этом городе и в этой деревне я видел — остатки русской интеллигенции, всей душой ненавидящих советскую власть и с радостью дождавшихся ухода большевиков. Я видел — русских крестьян, ни на одну минуту не примирившихся с советским ярмом и, как величайший праздник, встретивших его падение. Я видел — русских рабочих, без особого сожаления расставшихся с «властью рабочих и крестьян» и не только не противившихся наступившим переменам, но всеми силами старающихся помочь наступлению какой-то новой жизни.

Все это, взятое вместе, говорило о том, что русский народ и советская власть, за эти двадцать три года не только не срослись в одно целое, но являются понятиями совершенно различными. И теперь, под ударами внешнего столкновения, эти два понятия стали легко отделяться одно от другого, как два разнородных элемента, искусственно соединенных вместе.