-- Ну ладно, не сердитесь, я подожду... Нехорошо сердиться перед таким днем... В самом деле, Бог знает, что с нами будет завтра...

-- Черт, как воют эти проклятые собаки в ауле! Вы слышите? Ужасно неприятно... Мне несколько раз показалось, что сова кричит, а я не выношу этого крика...

-- Да я и сам не люблю... Уж лучше бы вы не напоминали. Теперь и мне чудится что-то такое. В самом деле -- сова! Что за гадость!

-- Да нет, это собака. У вас не найдется ли чего по части выпивки?

-- Есть там что-то такое. Я скажу денщику... Выпить все же лучше будет. Тоска какая-то щемит сердце. Когда я был юнкером, бывало, кутишь всю ночь, а утром изжога во рту, и тошнит, и скверно себя [167] чувствуешь; теперь что-то в этом роде. Иной раз, кажется, на все бы плюнул. Со скуки бы сесть хоть в картишки, да как-то совестно перед делом...

-- Да, неловко как-то, -- согласился товарищ. -- А выпить можно, после этого лучше спится... Да, может быть, завтра еще бой не состоится.

На рассвете восьмого сентября в морском батальоне, расположенном в виноградниках по ту сторону Алмы, вдруг произошла тревога: зоркие глаза моряков увидели движение как будто бы с левого фланга неприятеля, от деревни Тархаплар.

Вскоре, однако, обнаружилось, что это были батальоны Московского полка, вызванного князем Меншиковым из Керчи. Батальонам этим пришлось сделать в течение трех суток около двухсот верст. Правда, часть этого пути солдаты сделали на громадных скрипучих татарских арбах, запряженных парами буйволов, верблюдов и волов. Но и эти повозки отличались тем свойством, что имели больший объем вверх, чем вширь, а поэтому людей приходилось помещать на них стоя, тем более что в каждую повозку пихали по двенадцати солдат с патронными сумами и ружьями. От такой езды ноги и бока разбивались до изнеможения.

Приближаясь к месту военных действий, четвертый батальон московцев, ехавший впереди всех, устроил еще шестого сентября последний привал. Ночь была тиха и благоуханна. Нигде ни звука, кроме жужжания жуков и трескотни кузнечиков, да вдалеке виднелось в разных местах зарево пожаров: это казаки жгли хлеб и сено, чтобы оно не досталось в руки неприятеля, а кое-где зажигали и оставленные татарами аулы. Утром седьмого числа московцы, еще не оправившиеся от езды на арбах, были рано разбужены командой: "Подниматься! Ружья вольно!" Слово "марш" поставило всех на ноги. Теперь подвод осталось уже мало, и пришлось идти пешком, что было еще хуже езды. Солнце Светило ярко и обещало не дать пощады непривычным к климату людям. Не успели еще двинуться, как подъехал в своей коляске четверней командир полка генерал-майор Куртьянов, необычайно толстый и цветом лица напоминавший разваренного рака. Куртьянов был одним из самых типичных полковых командиров, созданных в России эпохою Аракчеева. По искусству браниться и -кричать громовым голосом немногие могли [168] сравниться с ним. На смотрах он отличался молодецким командованием, и только излишняя тучность мешала ему держаться молодцом на коне, который едва выносил тяжесть всадника. Вообще по мере возможности Куртьянов предпочитал ездить в коляске.

Подъехав к гренадерской роте штабс-капитана Зоркина, Куртьянов вдруг усмотрел нарушение своего приказания. Охотник до всяких бесцельных и только затрудняющих солдата нововведений, Куртьянов приказал заколотить патроны в колодки. Штабс-капитан Зоркий, человек толковый и любивший солдат, потихоньку велел своим гренадерам расколотить колодки, лежавшие в сумах, и вынуть из них, патроны, чтобы после было легко доставать, особенно на ходу. Куртьянов был взбешен и кричал: